Голливуд на Хане

 

"Его название в переводе означает - Повелитель неба."

Википедия.

HOMEPAGE

 

 

 

 

Экспозиция

Москва

Disclaimer

Первый выход

О Красимире и Лёшиных водянках

О грустном

О кашруте

Второй выход

О том, как Саша Коваль не съездил в Японию

Девушка французского бэйсера

Прилёт Гоши

Все флаги в гости будут к нам...

Третий выход

В базовом

Иранцы

Четвёртый выход

Девушка с пуховками

«Человек и Стихия…»

Пятый выход

Стёпа и телескоп Хаббла

Отлёт

Лётчик

Иссык-Куль

Посттравматическое послесловие

 

 

 

 

COVER-front

 

 

 

 

 

Экспозиция

 

Я знаю, знаю, с чего я начну! Я начну со стихов, с бесшабашной поэмы, которая выстрелила из меня, как струя шампанского в тот самый момент, когда я осознал, что это правда: меня пригласили сниматься в кино! Более странного, дикого, нелепого поворота событий не мог ожидать я даже в этот странный, дикий и нелепый период своей жизни – довольно тоскливый, надо сказать…

И не то чтобы я всю жизнь мечтал о карьере киноактёра – вовсе нет. Как раз именно этот род деятельности всегда казался мне чуждым и непривлекательным, да и не подхожу ведь ни рожей, ни кожей, ни норовом своим – общителен с близкими, но толп чураюсь. Нет, не ликовал, но было мне смешно и странно… Я рассматривал эту воображаемую будущую коллизию со всех сторон, обсасывал как леденец, я потешался над самим собой: строил ажурные песочные замки и тут же опрокидывал их наземь, выдувал радужные мыльные пузыри и сам же прокалывал их иглой убийственной иронии – хлоп! Кто, кто поверит, что такое случается в жизни?.. 

Так вот, я начну свою повесть с поэмы.

У меня есть именитые предшественники в этой затее. Пастернак увенчал своего «Доктора Живаго» завораживающе прекрасными, затмевающими его же собственный прозаический текст стихами. Саша Соколов, любимый писатель одной моей далёкой знакомой – смертельно опасной, надо сказать, для меня женщины – любил присовокупить к своей хитросплетённой до полной непролазности для простого смертного прозе дурашливые якобы строфы. Вроде бы и не всерьёз – безделица и баловство, но поди ещё разберись, что важнее для него самого – «Собака» ли, хвост ли… 

Да, у меня есть великие предшественники, но я буду в чем-то и оригинален: я не завершу своё произведение поэмой, как они… Нет, - с поэмы я начну! И не потому, что она столь прекрасна - я вполне сознаю её сиюминутный, сугубо прикладной и даже «стихотерапевтический», можно сказать, характер, - а потому, что она была моим первым стихийным откликом, ироническим и задорным выплеском. Именно она наиболее точно отражает мою первую реакцию, ход моих мыслей, всю цепочку ассоциаций, которая выстраивалась в моей ошарашенной голове, пока я переваривал с трудом проглоченное: «Мы приглашаем Вас в проект, как главного героя документального фильма…»

А ведь я был необычайно тих в то время. Тих, одинок и печален. Я никого не трогал. Я заканчивал душные и потные левантийские вечера строфой Бродского или стаканом бренди… Чаще попеременно, редко – вместе. Это была одинокая жизнь настоящего русского интеллигента, если не считать того, что вечерами было душно и потно, а сам интеллигент был русским в весьма относительном смысле.

И настало Утро, и пришел я на работу, и открыл я почтовый ящик Пандоры...

 

Отстраняется стакан:

К черту всё – лечу на Хан!

Хоть припахан и затрахан,

Скажем НЕТ бездумным страхам,

И да здравствует размах!

Преодолеваем страх:

Со стола бумаг бархан

Мы на пол сметаем махом,

Босса посылаем "нах"!

Надоело мять диван,

Я – Багира, я – Шерхан!

В Голливуде или в Канне

Ждут меня шальные "мани",

А на рюмке, на стакане

Не прискачешь в город Канн…

 

Канут в прошлое ненастья,

Брошу шляпу под кровать -

Буду сам я подавать!..

К белой кости, к высшей касте,

Стану я принадлежать!

Я намерен поднажать -

Рожу пряником держать

(Я же вырос на компосте,

и на сцене, на помосте

Люд Шекспиром ублажать

Не пришлось, не довелось мне)…

Мне придётся возмужать:

Три вершка прибавить в росте,

Сажень закосить в плечах,

Запалить огонь в очах…

Стану парень я не промах,

Парень стану – просто "Ах!"…

 

До свидания, "вчера",

То, в котором ни хера -

Быт постылый, быт пропитый…

Ждут нас слава и софиты:

Режут глаз  прожектора,

Марши раздирают уши!

Будет краше, будет лучше,

Всё отпляшет на ура!..

 

Пусть мой непутёвый лик

К киносъёмке не привык,

Пусть - потеха и умора,

- это дело режиссера,

Для того окончил ВГИК

Он с отличием и шиком,

Для того не шит он лыком,

Для того учился чай…

 

Ты, Георгий, не скучай!

Просвещайся ты, Георгий:

"Тяпку" с веником сличай!..

Ты, хоть молодой, но зоркий,

Наш фильмец ядрёный, тёрпкий

Выйдет лучше, чем "Чапай"!

 

Вот сценарий на бумаге:

Всё завяжется в Базлаге,

Мы напялим кошки, краги,

По карманам – курагу

(Чтобы не скучать в снегу,

Чтобы трещины-овраги

Шлись не "через не могу",

А вприпрыжку, на бегу…)

 

Нам погода строит жмурку:

Снег – не вылепишь снегурку,

А ведь нам нужна пурга!

(Это нужно драматургу,

Он берёт народ "на дурку"...

Всё сварганим!.. ни фига

Не допрут они, придурки!..)

Та-а-к… выходим на врага…

Спозаранку сонный лагерь

Мы поставим на рога

И бульдозером - в снега!

Пусть пурга развесит флаги,

Пусть невидимо ни зги…

Мы - суровые мужчины,

Джеки Чаны, аль Пачины

Нам неведомы кручины:

Бицепс крепок и мозги!

Ширь равнин – для мелюзги,

А у нас в плечах аршины,

Нам без кручи, без вершины

Не с руки и не с ноги…

 

Колокольцами с дуги

Забренчали карабины!

Ярче воссияйте льдины!..

(Оператор, не трынди –

Запечатлевай картину!

Кадры – от бедра, с руки!..)

Ждут нас фирна наждаки -

Нажумарим умно, тонко

Километры киноплёнки!

Скулы сжав и кулачки,

Зарыдают от восторга

И прелестные бабёнки,

И пухлявые ребёнки,

И трухлявые опёнки,

И крутые мужички!

 

А когда мы откозлим,

Отбузим и отъегозим,

Вот тогда мы – шапку оземь! –

По Европе заскользим…

Хороша игра, а мина –

Это дело наживное,

Основное – наша кино-

Наша -лепта, наша -лента!

Мы начнём, пожалуй, с Тренто –

Место бодрое, живое!

"Горы, бицепсы, герои" -

Там, как раз про всё, про енто…

Это круто для почина!..

 

Нет чудеснее патента:

Сумма места и момента!..

 

Одарённы и таланны!

Как страна широки планы:

Станет нашинским Бродвей,

Весь – от пяток до бровей…

Но сперва мотнёмся в Канны -

Пальмовых огресть ветвей,

Хановы залижем раны…

И отправимся за лавром,

Как Ясон и, как Тезей,

В стан врагов, а не друзей:

К минотаврам–динозаврам

В Голливудские казармы…

 

Мир – арена, Колизей,

Так сражайся – не глазей!

 

По рассказам, в Голливуде

Всё замешано на блуде

(Не судите строго люди,

Что имеешь – то болит…)

Всё смешалось: кони – люди,

Ноги – руки, губы – груди…

Кто ж там водится в запруде?..

Рок к кому благоволит?

 

Голливуд, - он многолик,

Путь к Олимпу многотруден,

Там мужик - кремень, не студень,

Что ни личность, то - unique:

Спилберг пламенный бурлит,

Не подвержен порчам, сглазам,

Режет глазом, как алмазом -

Кроит кино-мегалит.

Тарантино там шалит:

Что ни лента, то оргазм!..

Светел криминальный разум,

Многогранен, боевит!

Вуди Аллена плавник

Рассекает гладь баркасом -

Всем на зависть ловеласам

Не увял и не поник!

(Между нами, этот Вуди -

Тот ещё карась в запруде!

Хоть и вырос на Талмуде,

Но - проказник, баловник…

Чуждый хлебу и воде он

Вечно бегает по девам,

И мудя держать в узде он

Не приучен, не привык…)

Впрочем, кто ж его осудит,

Кто осадит, приструнит?...

Там, в прохладе киностудий,

Всё блуждают… то есть блудят…

В общем: бродят - думы будят

Дивы с ножками Лолит

(Целлюлит там не рулит,

Спину там никто не трудит…)

 

Когда мы туда прибудем,

Начудим, наробингудим,

Всех прижучим, покорим,

Охмурим их и окучим,

Наследим, разгоним тучи

(А скорей – напустим дым…),

Академикам седым

И актёрикам дремучим

Станет ясно, что мы – луч-ч-че!

Что наш фильм сильней и круче,

Что дорогу – молодым!..

 

И умоется в тоске

Звёздный зал слезой сырою!

Эти Бонды и ковбои -

Все у нас на поводке,

На крючке и на леске!..

И взлечу я налегке

(После Хана – землю рою!..),

И вручат мне перед строем

Не блохарика в мешке

(Что случается порою…),

А на блюде, на доске

- Вот вам "замки на песке"!!! -

Мне, как главному герою,

За кинороман с Горою -

Оскар с "тяпкою" златою

В оттопыренной руке!

 

Когда кончится шабаш,

И ко мне вернутся силы,

Для себя, себя и милой,

Я отгрохаю шалаш.

Перекрою (что за блажь!..)

Крышу гнёздышка (иль клетки?..)

Каннской пальмовою веткой,

Оскар – у ворот, как страж…

Эх, да здравствует кураж!

Лёха, Оскар будет наш!!!

 

А ведь я был уверен на сто… нет – на двести процентов, что никогда, НИКОГДА я не пойду вновь на Хан-Тенгри по тому же самому маршруту. Я, вообще, не склонен повторять горы, страны и маршруты, и никогда не понимал людей, проводящих свой отпуск из года в год в одном и том же районе, не важно - горном или курортном. Какого черта, когда Мир велик и разнообразен!.. Так я обычно думаю, хотя, кто знает, быть может именно в таком вот географическом непостоянстве и проявляется некоторая поверхностность чувств и неглубина пристрастий человека... Кто знает...

Так вот, тот, кто рискнул бы поставить все фишки на моё возвращение на Северный Иныльчек, смог бы изрядно поправить своё материальное положение.

Дело в том, что я получил предложение, от которого невозможно отказаться. Я слышал, что такие случаи бывали и прежде, читал об этом в неких книжках, которые, во всех прочих отношениях, не грешили против правды жизни, и даже видел фильм на эту тему, который назывался «Непристойное предложение» с Деми Мур и Робертом Редфордом в главных ролях, но лично со мной ничего подобного прежде не случалось. И хотя суть предложения в моём случае принципиально отличалась от того, что предложил герой Редфорда героине Мур, в главном оба случая были схожи – это были предложения от которых очень трудно, почти невозможно отказаться…

А ведь всегда прежде я рассчитывал только на себя, никогда манна небесная не падала на меня с неба, и в моём возрасте нет уже никаких оснований полагать, что это состояние вещей может измениться. У меня складывалась, почти сложилась уже честная козерожья судьба – никаких поблажек и подарков свыше, что заработаешь – то и съешь…

Сейчас я загляну в свою почту… Это случилось 9 мая - аккурат в День Победы. Победы не моей – я-то как раз в те дни терпел поражение на всех фронтах. Я смирялся с очередным неполучением незаработанного в особо крупных размерах. Отполыхавший пожар был таких масштабов, что смягчать его последствия мне удавалось лишь реками бренди да ворохом стихов Бродского, довольно депрессивных по своей природе, но приводящих уже слегка подогретого человека в то воистину божественное состояние, когда томительный спазм схватывает горло и холодеют кончики пальцев. В общем же, в свободное от Бродского и от бренди время, я, фигурально выражаясь, брёл по выжженной пустыне, ковырял золу на пепелище и – безо всякой уже «фигуральности» - пялился в окно на захламленные, всё ещё непривычные задворки моего нового обиталища.

Моим обычным состоянием на тот момент были стиснутые зубы: тянуть лямку, прорастать, пускать корни и побеги, жить дальше. Моим главным ощущением было ощущение приобретенной свободы,  за которую было заплачено втридорога, но которую я, беспросветный, готов был тут же и отдать с приплатой, если бы только… Впрочем, о том ли этот рассказ, да и дело прошлое, хоть и недавнее…

Похоже, – и не я первый это заметил, – когда ты достигаешь дна жизненных неурядиц, когда жизнь изрядно отмолотила тебя по башке и отхлестала по мордасам, а все счета уже уплачены тобой со всеми надлежащими процентами, там, наверху, дают отмашку, и ты голенький, дрожащий, как осиновый лист, вбрасываешься на новое поле игры, где тебе даются новые шансы и новые возможности («Терминатор». Фильм первый).

Приходишь ты, скажем, утром на работу, включаешь компьютер, поднимаешь свой неторопливый «аутлук», мыча себе под нос что-то натужно жизнеутверждающее, и вместе с обычной ежедневной почтовой трухой оттуда выпадает следующий бриллиант и перл: «Мы приглашаем вас в проект…»

В письме я величался «профессиональным и опытным альпинистом», что сразу же настроило меня против автора и всей этой его целлулоидной затеи, поскольку я не люблю явную, ни на чем не основанную лесть.

Сперва, я подумал, что стал жертвой глупого розыгрыша. У меня, насколько мне известно, нет явных врагов и нет друзей, склонных к такого рода развлечениям, но кто знает – люди с годами меняются, люди проявляют себя порой очень странными и неожиданными существами…

Короткий поиск в «гугле» убедил меня, что, судя по всему, я имею дело с реальными людьми и с реальной затеей, но тем страннее - на фоне этих людей и этих имён – казалось мне моё собственное участие: ЗАЧЕМ Я ИМ НУЖЕН?.. То есть, зачем им нужен именно Я?..

«Зачем ты им нужен?!» - спрашивали меня мои близкие друзья, которых – и только их – я посвятил в свою тайну. Я удивляюсь им до сих пор! Как могли они не понимать, что именно в их устах эта фраза звучит особенно оскорбительно…

Дети же мои, напротив, не удивились происходящему: они приняли его как должное, и их удивление относилось лишь к тому факту, что заслуженное признание искало их отца так неподобающе долго…

Впрочем, по мере того, как я утверждался в реальности затевающегося мероприятия, круг посвящённых расширялся. Наблюдать реакцию знакомых людей на поразительную весть о моей неожиданной кинематографической карьере сделалось на какое-то время моим любимым развлечением. Когда я говорил им, не в силах при этом сдерживать идиотический смех, что некие загадочные субъекты собираются снимать меня в кино, почти все они взглядывали на меня недоверчиво, - со столь много говорящим непроизвольным сомнением. И только Шош, блистательная и искромётная Шошана, - секретарша моего босса, неувядающая девочка в пожилой оболочке – оценила меня положительно:

- В порнофильме, что ли?

Впрочем, я не уверен, позволительно ли мне считать это комплиментом. Я много размышлял над этим, но так и не пришёл к однозначному выводу...

 

Одним из первых вопросов, заданных мною Лёше (который на тот момент был для меня Алексеем Рюминым на Вы), как раз и был: «Зачем я Вам нужен?», но в менее самоуничижительной, конечно, форме. Его ответ я проинтерпретировал для себя следующим образом: их фильму требуется эдакий мудрый евреище с глазами сенбернара, который будет беседовать со всеми этими разношерстными иностранцами, тусующимися на Хан-Тенгри в пик сезона, а в свободное от бесед время наговаривать в камеру что-то умное, доброе, вечное, что-то о всепобеждающей дружбе народов, о горе, как о Вавилонской Башне, сплотившей представителей разных национальностей ради достижения единой Великой Цели и прочие возвышенные благоглупости... И если вы думаете, что заслышав эти завораживающие слова: «кино», «главный герой», а особенно - это звонкое, ложащееся на стол заветным орлом, слово «спонсоры», я вытянулся по струнке, как крыска перед флейтой Крысолова, вы плохо меня знаете. В некоторых вопросах я могу быть на редкость упрямым ослом и ношусь со своим «реноме» и своими принципами, как старая дева со своей, неясно от кого оберегаемой, честью.

Во-первых, меня тревожило смутное ощущение, будто я пешка в непонятной мне партии – некая потеря почвы под ногами человека, привыкшего к участию исключительно в затеях собственного приготовления. Во-вторых – и это главное – сама идея фильма показалась мне банальной и неубедительной. Я подумал: "всё это - какой-то фиговый листок, прикрывающий неведомые мне закулисные интересы"...

Ну что ж, надо сказать я добросовестно сражался за свою честь и сделал всё от меня зависящее, чтобы меня не взяли на разгорающийся праздник жизни: я хочу остаться дома, сидеть мордой в угол, и засуньте себе в зад вашу хрустальную туфельку!.. Я такой! Я бываю таким, и сейчас я именно такой!..

Прежде всего, я предупредил продюсера, а затем и режиссёра, что я катастрофически не фотогеничен, боюсь видиокамеры, как огня, а будучи волею случая заброшен на сцену в свет софитов, теряю два фута росту, костенею языком и стекленею взглядом. Мне тут же дали понять, что будь я даже гений чистого уродства, помесь Квазимодо с Герасимом, и, более того, – Эсмеральды с Муму, именно меня они хотят видеть в главной роли в своём альпинистском блокбастере.

Я наглел от попустительства. Я сказал, что весь этот проект интересует меня только в том случае, если мне будет предоставлена полная свобода язвительного слова, даже если слово это выйдет вразрез с генеральной линией режиссёра, продюсера и всей съёмочной группы, притом я честно предупредил, что «дружба народов» будет осмеяна, Гора опущена, а от Вавилонской Башни не останется камня на камне!.. А ещё – деньги вперёд, поскольку у меня финансовый кризис на почве кризиса в личной жизни и материальные трудности на почве душевных переживаний...

Думаете меня погнали взашей? Вымели поганой метлой? Ничего подобного!.. Меня зауважали и возлюбили пуще прежнего. Меня хотели страстно и неудержимо. Скажите мне, смогли бы вы сами устоять против такого, всё сметающего на своём пути, любовного натиска?.. Слаб человек, и если уж провидение решило накормить его, ему придётся жрать манну небесную, под какой бы навес он от неё не прятался... Выброшенный в окно выигрышный билет непременно вдует сквозняком обратно...

Последнюю жирную точку в истории моего сопротивления поставил верный друг Лёньчик: «посмотри на себя со стороны» - укорял он меня – «это же просто смешно видеть, как ты строишь из себя девочку...»

Он говорил недоуменно, он глядел на меня, как на юродивого, как на досадное явление природы: «тебе предлагают бесплатную поездку на Хан, участие в съёмке фильма, массу интересных знакомств и перспективу, которую трудно даже вообразить... И ТЫ ЕЩЁ СОПРОТИВЛЯЕШЬСЯ?!..»

Фотографической мощи вспышка осветила всё вокруг, и в её неумолимом свете я узрел себя самого в свете истинном: запущенного в смысле жизни личной и социальной, бреющего серыми утрами физиономию Пьеро в сиротливом зеркале, горбящегося за щербатым столом в подвального интерьера пристройке, прихлёбывающего из стакана копеечный бренди... Лёньчик прав: разыгрываю из себя невесть что и ворочу рыло от тарелочки с голубой каёмочкой. Добрые люди волокут меня из свинарника в калашный ряд, а я, урод, упираюсь всеми четырьмя копытами…

Всё! Кончено! На хрен!.. Решительно и бесповоротно я отметаю в сторону все сомнения, все посторонние соображения, все сложности, которые сам себе напридумывал, все барьеры и все баррикады, которые возвёл... Отныне и вовеки веков на моём щите будет начертано огненными буквами: «То, что предлагает тебе жизнь, - бери не раздумывая!»

Я начинаю новую жизнь, которую отыграю, как лёгкую музыкальную пьесу: с листа, не заучивая ни единой ноты, безоглядно и виртуозно импровизируя, дирижируя себе белоснежной перчаткой дуэлянта...  

 

Москва

 

Я гуляю по Москве так, как не гулял никогда в жизни – в полнейшем безотчетном одиночестве. Я обвёл круг по Садовому Кольцу и не торопясь заштриховываю его, отдавая предпочтение улицам знакомым и ностальгическим. Не в том смысле, что в них протекала моя молодость – она протекала совсем в других местах и на иных широтах, – а в смысле культурном и литературно-историческом. Я прогуливаюсь не по переулкам, площадям и проспектам, но по неподвластным Альцгеймеру бардовским песням, по страницам книжек, залистанных насмерть в годы щенячьей юности, по «Москва слезам не верит», по «… а сейчас Горбатый!..» – по всему этому пёстрому конгломерату, который оставляет за собой река времени, и, судя по неожиданному обилию и мощи обнажившихся залежей, устье моё уже недалеко – не пора ли готовиться к впадению в прозрачные заливы вечности?..

Я питаюсь блинами и наблюдаю жизнь столицы, занося приметы нового и печати старого в маленькую оранжевую книжицу, предвидя, что пока я продерусь к своему тихому писательскому досугу через тернии бытовухи и адские кущи рабочих будней, от ярких моих впечатлений останется лишь выгоревший до полной фригидности черно-белый дагерротип (так оно и вышло).

Москва поразила меня в некоторых – сразу в нескольких - аспектах.

Прежде всего, в этой северной, якобы, столице, заморозившей в своё время насмерть не одно иноземное войско, было душно и потно, как в летнем Тель-Авиве: хотелось раздеться до пупа, как минимум, хотелось принимать душ наружно и мороженное внутрь, хотелось опахала.

Затем, поразил меня имеющийся тут в наличии и наличность явно имеющий человеческий материал.

В Москву стекается всё лучшее, что есть в России, и это сразу заметно. Лучшее в плане эволюционном, натурально-историческом, дарвиновском, я бы сказал, - всё энергичное, смышленое, зубастое, на худой конец – длинноногое… Всё, что только есть в этой стране конкурентоспособного, всё, что обладает товарной стоимостью, центростремится в эту гигантскую, беспокойную воронку. Новомосквичи молоды, стройны, целенаправленны. Новомосквички половозрелы с рождения, ослепительно белокуры, незаморочены, длинноноги, голубоглазы и полногубы… Непривычный к столь плотным красотам залётный гость петляет, шалеет, сшибает столбы и мусорные баки, подвергает себя опасностям ДТП, и т.п., и т.д. … Одинокими вечерами он рассеян, задумчив и подолгу массирует затекшую за день шею.

На Арбате дождь. Перемещаюсь короткими перебежками от лотка к лотку, владельцы которых не рискуют шугануть потенциального, хоть и маловероятного покупателя. Арбат не шумен, малолюден против ожидаемого, заматрёшен сверх всякой меры. Промотав на нём излишек свободного времени, ныряю в Метро и выныриваю на Цветном Бульваре – а вот и клоуны, которые остались!.. - где у меня назначена встреча с моей киногруппой – волнующий момент первого знакомства с людьми, с которыми мне предстоит провести далеко не медовый месяц на Северном Иныльчеке. Историческая встреча была назначена в Кафе Хауз. Запомните это место: Кафе Хауз на Цветном Бульваре. Не позжее второго пришествия там появится соответствующая мемориальная табличка.

 

Я появился за пять минут до назначенного срока и оказался третьим. За столом уже сидел мгновенно узнанный по фотографиям (о, Одноклассник.ру!..) Алексей Рюмин - главный наш затейник и проказник,  автор проекта и продюсер. Рядом с ним был опознан - большей частью методом исключения - оператор Валерий Багов, который показался мне человеком серьёзным, уравновешенным, отстранённым, себе на уме. Похож на нашего премьера Эхуда Ольмерта, но не в пример здоровее лицом и телом. Он присматривался ко мне с прохладным, несколько ироническим любопытством.

Лёша Рюмин – в процессе переписки мы довольно быстро сошлись с ним до приятельской фамильярности – был приветлив, лёгок в общении, широко и открыто улыбчив. Скажем прямо – лёгок и улыбчив не по-российски, не по церковно-славянски… Ничего таёжно-каменноугольного, косолапого, бурильско-норильского, ничего, что дало бы мне повод самодовольно упиваться оправдавшимися предубеждениями…

Четвёртым появился Александр Коваль – ещё один высотный наш оператор. Когда я наводил интернетные справки о своих будущих подельниках и соучастниках, я обнаружил себя в почти легендарной компании: безумная эпопея с эльбрусским «лендровером», трагичное восхождение на Лхоцзе по Южной стене… Забавной особенностью назревающей киноэкспедиции было то, что её «спортивный состав» - а это, собственно, я да Лёша – заметно уступал во всех горовосходительских качествах кинооператорам, хотя обычно дело обстоит, как я понимаю, совсем наоборот.

Небезызвестный даже мне, заморскому, Александр Коваль выглядел бородатым отшельником: отрешенный взгляд, благородная, уважающая себя бомжеватость... В процессе обсуждения животрепещущих аспектов экспедиции, он оставался хмур и задумчив, прочёсывал пальцами серебристую чащобу бороды, иногда спохватывался и оживлялся, но если и имел что сказать – нёс молча, не расплёскивая… Ближе к концу обсуждения, видимо придержав главное напоследок, он спросил Лёшу серьёзным, раздумчивым тоном: «А как там с пивом в базовом лагере? Снабжается ли он пивом?» Вопрос был задан именно так – с раздумчивыми, значительными интонациями бывалого человека.

Какое-то время мы общались вчетвером, но беседа не клеилась, рассыпалась, лишенная направляющего стержня, - «подвисала», если перевести это на язык компьютерных технологий.

«Где же Гоша?» - периодически вздыхал Алексей Рюмин, как бы извиняясь перед нами за богемную необязательность отсутствующего творческого человека.

Когда появился Гоша – Георгий, то бишь, Молодцов - нас сразу стало вдвое больше! Гоша был шумен, кудряв, увлечён собой и кинематографом, неотразимо молод душой и телом. Говорил он много и вдохновенно, черкал в тетрадке и зачитывал из неё избранные места, улыбаясь их волшебной замечательности. Он говорил с операторами о ракурсах, о кинематографическом языке, о том, что «брать», как «брать», и о том, что «надо брать»… Судя по согласным кивкам головы, операторы понимали режиссёрскую задумку. «Какой славный, должно быть, фильмец сварганят эти ребята» - подумал я, расчувствовавшись и потеряв на некоторое время свой природный язвительный скептицизм.

И вот тут, Гоша, описывавший, как именно мы будем снимать различные этапы нашего восхождения – надо будет отснять и это, и то, и ещё вот это… - на секунду задумался и жахнул из обоих стволов бронебойным вопросом: «А, кстати… Сколько раз, по-вашему, вы сможете подняться на вершину?.. Было бы неплохо отснять это в разную погоду, а также - проинтервьюировать на вершине различных восходителей». «Каждый раз там ведь будут другие восходители…» - добавил он небрежно, как бы демонстрируя нам недюжинное владение обсуждаемым материалом… Повисло долгое неловкое молчание, продюсер нервно хихикнул. «В лучшем случае – один раз» - ответил я, ощущая почему-то лёгкое злорадство…

 

На Цветном Бульваре тепло и сыро. Бронзовые клоуны с отполированными до новобранческого блеска носами играют в чехарду. Парочка перманентно не обременённых заботами молодых людей - выходцев из развивающихся сов. республик, медитирует на лавочке. Юрий Никулин распахивает перед цокающими мимо весёлыми девицами дверцы своего доисторического авто, на переднем номере которого для особо сообразительных так и написано: «Юрий Никулин». Куда пойти, куда податься?..

Чистые Пруды чисты и населены непуганой водоплавающей дичью. Выводок пушистых комочков перекатывается у перепончатых лап мамаши, пялящей на меня озабоченную черную пуговицу. Периодически сеет вразброд пьяненький летний дождик, под который сам покорно склоняешь голову. Тихий, безотчетный восторг бытия наполняет душу, ищет выхода и разделённости. Отправляю СМС-ку – глупую, ненужную…  Давлю в себе запоздалое «зачем»… Идти, идти, не останавливаться, не задумываться, не оборачиваться… Дальше - по державным проспектам и окуджавным переулкам, вдоль прудов и каналов, мимо многочисленных отчетливо не археологических раскопов. Москва строится, перетрушивается, перекапывается вдоль и поперёк. Хмурые землекопы, числом более полутора, трудятся и в будни, и в дни воскресные.

Фасад Большого Театра завешен напрочь, театралы отдыхают, столица на реставрации. Присаживаюсь у фонтана, проявляю досужий интерес к сегодняшнему россиянину, но не вмешиваюсь, в душу не лезу, масел не проливаю - дьяволу дьяволово. Слева от меня расположилась Москва новая, незнакомая: журнальный обложечный мачо: решительно молодой, поджарый не по нужде, продуманно небритый, тряпьё - от кутюрье, в руке что-то глянцевое, что-то для мужчин, что-то «фор-мэнное»…

Справа – Москва босяцкая, совковая: мужичок-нос туфелькой… Коротко поскубан, в «пинжачок» от сельпо закован, на белёсой дуре-губе сиротливая, сломанная сигаретка, на коленях – пластиковый пакетик первомайской расцветки, безнадёжно выцветший, в глазах – сто дней до получки…

В метро – три девицы под окном последнего прощального вагона. Первая - давно и прочно уже царица: кукольная непроходимая мимо блондинка, с глазами небесной пустоты. Вторая, центральная, - стильная, брючная, небрежная, с симпатичной морщинкой в уголке рта – от привычки то ли к иронической усмешке, то ли к сигаретке в тонких пальцах – но без когтя этого ястребиного! – подрагивающей. «Зимняя вишня», осколок Монмартра на московских ничему не верящих тротуарах.

Ах, да… ещё и третья: не сразу на фоне вагонной стены проступающая, тихенькая, белёсенькая, в беспризорные босоножки обутая, с противозачаточной сумочкой меж коленок, и, тем не менее, вечно рожающая, но не богатырей… никогда, увы, не богатырей…

А ещё, я наблюдал восхождение четвёрки промышленных альпинистов по центру северной стены старого московского дома. Дом был пятиэтажный, добротный, с бровастыми выразительными окнами, и расположен в том самом районе, где незабвенный Владимир Семёнович хранил свой чёрный пистолет вкупе с семнадцатью своими же подростковыми уличными бедами... Восходители восседали в специальных подвесных "седушках" и обрабатывали маршрут приятной глазу любого гринписовца салатной краской. С их беседок вместо тривиального скалолазного металлолома свисали тяжёлые заскорузлые малярные кисти и небольшие ведёрки с краской. Это было красиво строгой урбанистической красотой, и я достал фотоаппарат и сделал несколько кадров. Ближайший ко мне восседатель склонился вниз, рассмотрел меня настороженно, как голубь-подранок прогуливающегося под его деревом кота, затем спросил с перекатистым уральским говорком:

- Вы кого фотографируете?..

- Вас!.. - говорю я весело.

- А ЗА ЧТО?..- озабоченно и серьезно.

Минутное замешательство с моей стороны, попытка понять умом Россию…

- Красиво смотритесь!.. – широкая, доброжелательная улыбка человека понимающего и даже причастного. Удаляюсь, тем не менее, провожаемый недоверчивым, ничего доброго не ждущим взглядом…   

 

Я живу на Остоженке в беспорядочной старомодной квартире, потолки которой высоки, как полуденная небесная сфера. Я, изгой и приживальщик, - незваный гость Евгения, брата одной моей милосердной сослуживицы, приютившей меня в беспризорную минуту у своего московского родича.

Евгений похож на Карла Маркса и на библейского патриарха одновременно, что, как давно уже заметили прозорливые, не исключает одно другого. Вечерами, мы ведём с ним классические кухонные беседы: ностальгические, русско-еврейские, с оттенком так и не избытого в московских кухнях шепотного диссидентства, а прозрачными, не запятнанными заботой утрами, я подолгу валяюсь на замусоленном хозяйскою кошкой диване и пялюсь поверх культурных залежей на письменном столе Евгения в высокое окно, задёрнутое волнительной полупрозрачной занавеской, - на жёлтый дом напротив, на тяжёлый вынужденный полёт сизарей. На Женином столе – приятный щемящий декаданс: пузатая бутылка CHIVAS бросает янтарную тень на потёртую «теорию множеств» некоего сумрачного германского гения, рядышком – «Расписание лекций в здании Колеля (Старая Синагога)», кое-что аккуратно отчеркнуто. В четверг в «Колеле» будет блистать перлом и петь лазаря Лазар Берл – главный раввин России (что само по себе звучит смешно и двусмысленно, замечу в скобках). Некоторое время размышляю над загадочным словом «Колель» - не еврейского ли корня «коль» («всё») это слово?

Завтракаю в обществе персидской кошки – мягкого внимательного создания с незавидной бабьей судьбой. В попытке совместить телесно приятное для неё с финансово полезным для себя самого, Евгений отыскал ей породистого кавалера – шикарного перса с родословной подлинного шаха, но не сошлись в цене. Ночь с пушистым жиголо шахских кровей стоит трёхзначную сумму в долларах, а котят ещё надо дождаться, вырастить, да найти на них небедных покупателей… Под впечатлением от печального Жениного рассказа, долго чешу невесту под плюшевым подбородком, извлекая из неё вибрирующие стоны нерастраченной женской нежности.

Съеденный на завтрак сыр-коттедж местного производства оставил меня в ироническом недоумении. Накануне, забежав наспех в небольшой супермаркет - забавное словосочетание!.. - прихватил то, что показалось узнаваемым и желанным после двух дней подножных кормов.

Вместо однородно гранулированной приятной на вкус и на запах привычной творожной массы обнаружил неаппетитную субстанцию, могущую заинтересовать разве что геолога. Раскопал три отчетливых слоя – «страты», как называют это профессионалы. Пробив плотную корку серых окаменелых глин, добрался до слоя конгломерата: прессованной гальки, отдалённо напоминающей заявленный на упаковке продукт. Под ней раскопал придонный пласт обычного сельского творожка, выпавшего в осадок из незадавшегося заморского изделия. Скушав, задумался о дате его производства, озабоченным глазом обшарил упаковку, нашёл и охнул: 06.12.07. Проклял владельца «супермаркета» и зауважал производителя коттеджа: для молочного продукта полугодичной давности, он обладал из ряда вон выходящими вкусовыми качествами… Пережив первый испуг, подумал, решительно не поверил, внимательно перечитал три раза, понял!.. Не 6-е декабря 2007-го года, а 6 утра 12-го июля года нынешнего… Владелец магазина реабилитирован, производитель вернулся на честно заслуженное место - у параши. Всё! Более - никаких коттеджей, никаких местных попыток наладить у себя «европу» – только блины! Два раза в день я питаюсь блинами, чаще всего утром и вечером.

В этом месте некий фанатик гор, любитель аскетической горной героики, определённо возопит: «ну, где же горы, Ян Рыбак, где обещанное и заявленное: где суровые кручи Тянь-Шаньские, где факелом полыхающий в закатных лучах неукротимый Хан-Тенгри?... Задрал ты нас, любезный, своими блинами!..»

Я отвечу ему не сразу. Я проскользну отрешенным взглядом поверх взъерошенной мальчишеской головы его и рассеянно пробормочу: «горы, да, горы… я скушал горы эти блинов за четыре московских дня, наполненных кружением и созерцанием…» Давайте же поговорим ещё немного о блинах, молодой человек. Горы, в сущности, для того и существуют, чтобы подчеркивать и оттенять вкус блинов, а если вы со мною не согласны, то вы, видимо, не всё ещё поняли о горах. И о блинах, разумеется…

 

Московские блины пекутся в небольших уличных лотках, - прямо на ваших глазах и в соответствии с вашим заказом. Сдобные руки лоточных баб раскатывают тесто, промазывают его слоем выбранной вами начинки и ловкими экономными движениями – раз, два, три!.. – сворачивают в упитанный хорошо промасленный блин, точно младенца пеленают… Каждый раз, я подолгу читаю список начинок, который ровно вдвое длиннее американской «Декларации Независимости», и к моменту, когда подходит моя очередь едва успеваю выбрать, а иногда и не успеваю, и тогда лоточная женщина смотрит на меня с раздраженным нетерпением, смиряемым лишь благородной сединой моих висков да нездешней неторопливой мягкостью обращения...

Московские блины бывают, если восходить от простого к сложному: с ничем, со сметаной, с творожком обычным, с творожком сладким, с шоколадной пастой, с голландским напрочь изрешеченным сыром, с ветчиной, гибридные: с ветчиной и сыром, склеенными вместе в греховном союзе, с курятиной, с лесными грибами, с мёдом, с ягодами, с имбирной начинкой и с начинкой из сухофруктов, со старославянской рыбой севрюгой, с красной икрой и, наконец, блин «Богатырский», многослойный и навороченный, – наш русский ответ «Большому Маку»…

Один из дней я посвятил московским пригородам-лесопаркам. После душной Москвы, разогретой страстями человеческими до невыносимого градуса, прохладное ясноокое Коломенское светлит сердце и радует глаз. По нетоптаным изумрудным лугам бродят стада белоснежных церквей, колокольни клонятся навстречу ветру и облакам и роняют наземь свои колокола. Юные художницы, разметав вкруг себя мольберты и мелованные листы, хмурят бровки в попытке передать неуловимое. Подмосковная природа рисована акварелью, что особенно заметно глазу, привыкшему к плотному, маслом писанному левантийскому полотну. Калина красная, шукшинская обрамляет памятники зодчества, сработанные без единого гвоздя, поскольку – белокаменны… Невозможно не фотографировать, невозможно не плакать над нафотографированным…

Большей частью, Коломенское населено едва заглянувшими в этот мир младенцами да стоящими на его пороге лицом к выходу стариками. В будень и тех, и других не много: одна бабуля на гектар богомольного пространства, один младенец на километр колясочного пробега. Я подолгу наблюдаю, как в прозрачных лиственных аллеях молочные мамаши беседуют со своими колясочками, укачивают невидимого собеседника на мягких рессорах, предлагают ему белую грудь, слегка прикрывшись от завистливого проходимца кружевной полою блузки. Строгий окладистый дед ковыряет листву коренастой тростью, трусит деловитая собака, тряся колтунами. Меня обволакивает светлая ностальгия по чему-то, никогда не случавшемуся в моей жизни, по кому-то томительно необходимому, никогда не оказывавшемуся со мною рядом. Я присаживаюсь на почерканную подростковым ножиком лавку, и у самых ног моих слетевший с клёна холёный голубь кружит напористый танец вкруг изнеможённой, заранее сдавшейся голубицы.

Я стал чувствителен к одиночеству, как становится чувствителен к холоду единожды обморозившийся. На московских проспектах мне верилось в любовь: скорее случайную и мимолётную, чем вечную, скорее физическую, чем духовную и душевную… а в Коломенском верится лишь в молчаливые посиделки на лавочке, в светлую старость у полупрозрачного оконного пузыря, в запотевший графин на кружевной застиранной салфетке. 

 

Disclaimer

 

Пытаясь сейчас, спустя год после окончания нашей киноэпопеи, реконструировать на бумаге характеры и события, я понимаю, что многое, увы, утеряно безвозвратно… Так что же мне делать? Покорно опустить руки, отодвинув в сторону истекающую желанием клавиатуру? Кормить тебя, дорогой мой безответный читатель, тощей соломкой строгих фактов, которые, по большому счету, так ли важны тебе, не имеющему возможности их проверить? Нет, нет и нет – я выбираю иной путь: я дам себе волю, - я распущусь и распоясаюсь: я распахну шлюзы своей фантазии, дабы необузданные потоки её нахлынули и заполнили собою пересохшие провалы памяти...

Поскольку рассказ мой населён не какими-то выдуманными персонами и фантастическими персонажами, а вполне конкретными, зачастую серьёзными, известными и уважаемыми людьми, я заранее извиняюсь перед ними за фразы, которых они не произносили, улыбки и проклятия, которых не роняли, жесты и поступки, которых они за собой не помнят. Отнеситесь к этому рассказу с юмором и всепрощающим пофигизмом, поскольку автор его доброжелателен вообще и к вам в частности. Надеюсь также на то, что и для вас этот год не прошел безнаказанно, а потому, прежде чем разразиться праведным «как он себе это позволяет!..», вы будете долго и задумчиво чесать затылки в попытке понять было ли, не было ли… В некоторых особо проблематичных для меня случаях я, возможно, изменю ваши имена и фамилии, но всегда приятно и созвучно, не обидным образом, - так, что вы не только узнаете себя с радостью, но, вероятно, захотите поменять свои настоящие имена на мною придуманные.

Да и относительно себя самого я допущу некоторую вольность, смешав времена и события - эти краски в палитре писателя - таким образом, что не отличите вы правду от вымысла, и, следовательно, оба зайца будут уложены единым выстрелом: рассказ не потеряет в живых кровоточащих подробностях, а я избегну неприятного мне излишнего самообнажения, оставаясь как бы в полупрозрачной душевой кабинке.

Вообще же, проблема эта не нова и известна многим пишущим автобиографические опусы, путевые заметки и прочие литературные тексты, в которых фигурируют живые конкретные личности, зачастую (и это самое трудное!) хорошие приятели и друзья автора, о которых бывает просто невозможно написать то, что ты думаешь о них на самом деле, ибо в пустыне останешься… Если же писать о них корректно, гладить по шелковистой шкурке и величать «афроамериканцами», то будет ли это интересно потенциальному читателю, живой и голодный ум которого жаждет остро заправленного блюда, кровавого бифштекса, а не жидкой овсяной кашицы. Да и мне самому скучно и противно такое дешевое кашеварство – тьфу!..

Сходил я с друзьями на пик Ленина в недалёком 2006-м. Восхождение было простым, успешным, без достойных упоминания приключений. Погода баловала, здоровье не подвело, ну а в остальном – обычное поливание потом безбрежных, снежных, безнадежных… Как осенний грипп: тяжело и противно, но, в общем, без осложнений… Отношения с принимающей стороной не сложились, и впервые в жизни, вернувшись с горы, я увяз не в обычных сладострастных забавах: разборе фотографических завалов и тканье словесных узоров, а в склочной и мерзостной разборке, изрядно омрачившей мне удовольствие от удачного восхождения. Многочисленные друзья, в компании которых я покорял «самый доступный семитысячник мира», требовали от меня летописи, живого и красочного полотна наших побед и поражений, а я не находил в этом мероприятии ничего, на чем не скучно было бы задержаться глазу. Ничего, кроме людей. Их самих – моих друзей и приятелей. Я люблю их всех, ей богу, и отношусь к ним просто и естественно, принимая их со всеми их недостатками (за теми нередкими исключениями, когда достали, блин, и сил моих больше нет!..), но глаз мой поражен и отравлен осколком дьявольского зеркала, и не только примечает всё забавное, земное, неловкое – то есть: простительное, но неудобопроизносимое – в их характерах и повадках, но только это и находит интересным и стоящим переноса на бумагу.

Когда я поделился с Лёньчиком, дольше прочих не оставлявшим попыток усадить меня за письменный стол, своими сомнениями, он ответствовал мне с оттенком непоколебимого горского превосходства: «Яньчик, меня не может обидеть правда, и я уверен, что любой, кто понимает юмор и не чужд самоиронии, всегда будет относиться к твоей писанине с пониманием…» «Можешь пинать меня абсолютно безбоязненно…» - добавил он добродушно и снисходительно.

Ну что ж, Лёньчик, пришло время, и момент истины наступил: здесь и сейчас я расскажу всему альпинистскому сообществу, кто ты есть на самом деле, и да поможет тебе твоё чувство юмора!..

Шучу я, Лёньчик, шучу… Исписав три страницы, сломал я перо и сжевал предательскую бумагу, и не была написана повесть борьбы и побед наших, и пик Ленина, как Титаник по сей день продолжает погружаться в мраморные глубины невозвратного прошлого…

 

Первый выход

 

Можно я начну из середины? То есть не совсем уж из середины, но и не с самого начала. Обойдёмся на этот раз без традиционного «до-ре-ми» и попытаемся сбацать что-нибудь живое и весёленькое – эдакую «Мурку» от повествовательного жанра, - где нужно, заглядывая и в начало, но лишь где нужно и лишь тогда, когда само на язык запросится. Таким образом, мы обойдём молчанием и посольские мои мытарства в Алматы, и Каркару, в которой мало что изменилось с моего предыдущего наезда, и неизменно драматичный вертолётный десант на Северный Иныльчек.

Я начну горную часть своего повествования сдержанной сценой, кинематографически наглядной, - в духе и в струе нашей главной экспедиционной задачи:

Холодно, как в морге. Брезжит жидкое, зевотное утро, в палатке-столовой морозная тишина, на белеющей в полумраке тарелке – пластинки сыра, бурые шайбы колбасы, хлеб без счёта и наколотое ломиком маслице. Хмуро жуём – скорее впрок, чем по желанию, –  затем, купаясь в пару, греем на огромной коллективной конфорке соответствующих объёмов чайник, пьём чай и заполняем термоса на выход.

Первый выход посвящен у нас съёмке, хотя, разумеется, он имеет и немалое акклиматизационное значение. В наших планах - подниматься в направлении первого лагеря, сколько сможем, снимая по дороге всё, что шевелится и просится в кадр. Для этого у наших операторов имеются две видеокамеры: не разбираясь в них технически, я назову их «Большая» и «Маленькая».

«Большой» управляет Валера: он рисует ею широкоформатные полотна в духе Бондарчука, а также прорисовывает многозначительные детали: зуб кошки, впивающийся в беззащитное тело льда, снежинку, тающую на пока ещё тёплой щеке альпиниста, его щурый бывалый глаз и потрескавшиеся от неуёмной страсти к горовосхождению губы… Валера - оператор статичный и вдумчивый. Александр же наш Коваль – подсматривает и подстерегает, вьётся вокруг и жалит осою, потому и камера дадена ему маленькая и лёгкая. Чудесно дополняют они друг друга, – Валерий и Александр.

После завтрака, завершив недолгие приготовления, мы с Лёшей выдвигаемся в сторону горы, сопровождаемые пристрастным оком видеокамеры.

Солнце зажгло вершину Хан-Тенгри, вспыхнула она во мраке утренней, согревающей душу папироской, и вот уже косые полосы света побежали по леднику, расчерченному ручьями-однодневками, словно ухоженный огород граблями. Стало тепло, и мы всё чаще останавливались, чтобы извлечь из-под ядовито-зелёных ред-фоксовских курточек очередные слои флиса и прочего, ставшего избыточным, текстиля. Я окончательно оттаял, под мышками побежали весенние ручьи, и я вспомнил, как вчера Лёша предлагал нам сходить в баню – "помыться на дорожку", – а я легкомысленно возразил ему: «Актёр должен быть красивым и элегантным, но хорошо пахнуть он не обязан…», имея в виду несовершенство сегодняшнего кинематографа в плане передачи запахов.

Вскоре Валера заприметил живописную ложбину между двумя внушительными ледовыми валами, похожими на арктические торосы, оплывшие к исходу полярного лета. Ложбина заканчивалась ледовой ступенькой, которая требовала от нас, альпинистов, некоторого действия, внушительно выглядящего на экране, но в действительности доступного любому человеку без ярко выраженных физических недостатков.

Опытным глазом изучив сцену, Валера упёр в лёд острые копытца своей треноги и водрузил на неё Большую Камеру. Саша маялся поодаль, ловя «общий план». Нас с Лёшей отогнали на исходную позицию, и я тщательно осмотрел себя на предмет расхристанности, расхлябанности, всяких шнурков, ремешков и хлястиков, поскольку знаю за собой эту неистребимую интеллигентскую безалаберность. За долгие полтора года службы требовательная к фасаду военнослужащего Советская Армия так и не смогла научить меня молодецкому ношению униформы, не говоря уже об эзотерическом обряде наматывания портянок...

- Мотор! – Валера даёт классическую операторскую отмашку, и я делаю свой первый шаг в Большой Кинематограф… 

«Будь осторожен, тебя снимают» – твержу я себе – «смотри под ноги, но выпрями спину! Шагай решительно и твёрдо, но не споткнись! Смотри на мир с мягкой, спокойной, мужественной улыбкой…»

«Стоп!.. Плохо…» - говорит Валера - «вы должны идти медленнее, как можно медленнее… Медленно идти, медленно, с видимым усилием, преодолеть ледовую ступеньку…»

Дубль два. Иду медленно, как тяжелый водолаз по океанскому дну, зависаю над ступенькой почти как герой «Матрицы»… Никаких спецэффектов – натуральный продукт… Уф-ф… Удержался, прошёл, снято…

«Прекрасно!» - Валера оживлён и заметно доволен результатом – «а теперь Лёша с Яном пройдутся ещё раз, а мы отснимем всё это с расстояния на длинном фокусе…

Дубль три: ложбина, ступенька, удержался, прошёл, снято…

«Замечательно! А теперь мы снимем ваши лица крупным планом – сосредоточенность, напряжение, сознание возложенной миссии…»

Дубль четыре: ложбина, ступенька, напряжение, сосредоточенность, сознание…

«Отлично! Теперь нужно снять ноги крупным планом – шаги тяжелые, лёд хрустит, снег вминается!..»

Дубль пять: ложбина, ступенька, хрустим, вминаем, думаем разные слова…

«То, что надо! Осталось только…»

Дубль шесть: ложбина, ступенька, Валерина камера в нижней позиции у самой тропы, и если, проходя мимо, якобы случайно наступить на неё тяжелым пластиковым ботинком фирмы «Кофлак», мучительный процесс киносъёмки закончится сам собой…

 

Подойдя под ребро пика Чапаева, мы делаем небольшой привал: пьём чай из термоса и бегаем «за угол» морены, пометить накипевшим серые гранитные плиты, спаянные за ночь пузырчатым одноразовым льдом.

Затем мы готовимся к выходу на снежный склон. Валера с Сашей снимают, как мы с Лёшей надеваем кошки и прилаживаем разные неизвестные простому кинозрителю альпинистcкие фенечки.

Я окидываю взглядом снежный склон, стекающий к подножию пика Чапаева мягкими шелковыми складками, скольжу влево, к вершине. Прохудившееся одеяло облаков просвечивает то тут, то там - это солнце пытается нащупать брешь и прорваться в мир земных созданий, осветить и согреть колбу, в которой обитаем мы, дерзкие и непоседливые инфузории….

Я готов. Начинаю не спеша набирать высоту широким размашистым серпантином. Острое ощущение дежа вю пронзает меня в очередной раз - столь же острое, как и по прилёту в базовый лагерь, когда шагнув с вертолёта на бугристый лёд я словно отмотал ленту на четыре года назад. Я пристально вглядывался в Хан-Тенгри и тогда, и много раз позже, пытаясь отыскать в его лике следы перемен, подобные тем, которые годы оставляют в людских лицах, и иногда он действительно казался мне другим, хотя, вне всяких сомнений, за прошедшие четыре года изменился именно я – никак не он... Невозможно войти в ту же реку дважды, и невозможно дважды прийти к одной и той же горе. Он был по-прежнему могуч и прекрасен, но не вызывал во мне прежних эмоций: теперь это была просто огромная гора, на которой мне предстоит много и тяжело работать. Она не страшит меня, как страшила когда-то, поскольку я в точности знаю, что ожидает меня на каждом из её рёбер и на любом из её склонов, я помню её характер, причуды и норов, но зато она и не влечет меня, как прежде. Я знаю, что сделаю всё от меня зависящее, чтобы взойти на её вершину, но не слишком огорчусь, если мне это не удастся. Меня интересуют люди, увлекает водоворот базового лагеря, занимает процесс создания фильма, а вершина… в ней не скрывается более тот непреодолимый магнит, который властвовал когда-то над моими мыслями и управлял моими поступками. Мы, я и Хан-Тенгри, смотрим друг на друга со спокойной прохладцей. Я не жду от него ничего хорошего и не рвусь к его вершине, но намерен извлечь из этой экспедиции максимум для себя полезного.

Мне чужда надрывная экзальтация, с которой зачастую рассуждают о восхождениях, но я люблю движение вверх, люблю ощущать  сопротивление безучастной материи, люблю ту благодатную химию, которая протекает в моём организме, когда я преодолеваю километры и перетаскиваю килограммы: растворяются шлаки, размываются тромбы, прочищаются колючим ёршиком сосуды, лёгкие и мозг…

«Дружище» - говорю я сам себе – «для этого не нужно забираться в такую даль и в такую высь…»

«Ты просто забыл, что мы снимаем тут фильм…» - отвечает мне «дружище».

 

О Красимире и Лёшиных водянках

 

На обед я заявился в приподнятом настроении, с радостным интересом к пище, а Лёша был озабочен и хмур. Он морщинит лоб и бережно трогает кожу головы, где у него лопнули мерзкие водяные пузыри, заработанные накануне в процессе беседы с альпинисткой Красимирой. Тут я попадаю в некоторое затруднение, поскольку мне в равной степени хочется рассказать и о Лёшиных водянках и о Красимире – и то, и другое, по своему интересно и примечательно, – но начну я, пожалуй, с Красимиры, оставаясь, таким образом, в русле очевидных причинно-следственных связей, хотя и опасаюсь вовсе забыть о водянках, увлекшись рассказом об этой неординарной и увлечённой женщине.

Боже мой, до чего же подходит ей это имя: Красимира! Красен мир её, светел и наполнен упоительным воздухом горних круч. Её неправильная милая русская речь журчит, как полноводный ручей в стране вечной весны, и, омываемые его неумолчным потоком, тают сердца куда более ледяные, чем моё собственное…

Когда Красимира разглагольствует, а разглагольствует она всегда, с перерывами на чуткий сон много путешествующего человека, она вдохновенна и прекрасна, и похожа на искрящийся неугомонный фонтан – спешащий выплеснуть накопленные словесные сокровища, переливающийся в спешке через край...

О чем мы только не переговорили с ней, пересекаясь в брезентовом оазисе столовой и на замшелых валунах меж палаток в редкие погожие дни.

«Ах, я так люблю израильский музыка!..» - воскликнула она при первом знакомстве, всплеснув тонкими, сильными руками скалолазки. Я посмотрел на неё настороженно и немного удивлённо, поскольку, прожив в Израиле 17 лет, не знаю, что можно было бы назвать «израильской музыкой»…

- Какую музыку ты имеешь в виду, Красимира?

- Израильский! Такой прекраснический музыка, я просто влюблена в нём!!!

- Ты имеешь в виду современную эстраду, или старые песни?.. Они такие… протяжные, - похожи на русские народные… Навеяны ширью наших бескрайних средне-израильских равнин…

- Это такой музыка… – она мечтательно возводит очи горе, тонко улыбается и прицокивает языком – причудный такой, мелодический!..

- Ты хочешь, я пришлю тебе диск? Когда мы вернёмся, напиши мне письмо с точным названием этой музыки, я найду и пришлю тебе.

- Спасибо, дорогой! Я так благодарственный тебе за этот!.. – Красимира журчала и переливалась, и светилась тёплым оранжевым светом.

«Какой замечательный, неиссякаемый источник интервью для Гоши» - подумал я тогда и тут же поделился этой мыслью с продюсером. «Будем её разрабатывать» - утвердительно кивнул Лёша, и, не откладывая в долгий ящик, предложил Красимире явиться «на пробы». Излишне говорить, что Красимира – личность лёгкая и общительная – согласилась, хоть и не без некоторого смущения того самого сорта, который так идёт любой женщине.

Её партнёр, строгий мужчина с былинным болгарским именем Георгий, напротив, сниматься наотрез отказался, и быстро скользнул по скамейке прочь от Красимиры, как только Валера направил на неё свою видеокамеру. В противоположность Красимире, Георгий был молчалив и непроницаем, как сейф с государственными секретами, - живое воплощение компенсаторных механизмов, действующих в природе.

 

В солнечное послеобеденное время, расставив видеокамеры на марсианских треногах и выложив привезенную из Каркары дыню на самом видном месте, мы ждали Красимиру. За неимением более значительной роли в намечавшихся съёмках, я вооружился раскладным нескладным ножиком и порезал чудный азиатский плод на длинные, как ладьи древних витязей бархатистые дольки. Вообще же, роль моя во всём этом деле менялась неоднократно, следуя непредсказуемым зигзагам Гошиного творческого процесса. Как я уже упоминал, изначально мне была отведена роль самая важная, можно сказать центральная. Подразумевалось, что я буду кочевать из лагеря в лагерь эдаким мудрым Будулаем (для опоздавших родиться: был такой фильм о цыгане Будулае, кротостью и добротой превзошедшем все известные христианские образцы, а премудростью и пониманием душ человеческих – иудейские) и вовлекать детей разных народов в вербальные отношения, а вечером, в палатке, разминая неторопливыми пальцами серый хлебный мякиш под тихое ворчание горелки, делиться с будущими кинозрителями нажитым за день духовным и интеллектуальным добром. Что-то такое в духе моих же  собственных «Негероических записок», за которые я, в общем-то, и был призван Гошей под голливудские знамёна…  

Однако, убедившись в том, что мои сентенции по поводу собственной «некиногеничности» не были продиктованы одной лишь болезненной скромностью, он вскоре перевёл меня, а точнее - нас с Лёшей, в герои второго плана. Мы сделались живыми манекенами, на которых примерялись и демонстрировались некомпетентному зрителю различные аспекты альпинистского бытия, как симпатичные и привлекательные, так и неприятные, и даже мерзостные… К тому же, очень скоро Гоша обнаружил, что вместо возвышенных и наполненных глубоким смыслом речей, я изрекаю по большей части саркастические и колкие реплики, а потому микрофон интервьюера постоянно огибал меня, как опытная сардина акулу, несмотря на то, что мне было что сказать, и я периодически намекал Гоше на это.

К середине экспедиции, желая извлечь из моего писательского потенциала хоть какую-то пользу, он назначил меня сценаристом, что показалось мне странным в виду того, что первая половина фильма была уже отснята, а вторая – беззащитна перед сонмом царящих на горе случайностей и неподвластна никаким сценариям. Когда Гоша уяснил себе эту очевидную, в общем-то, вещь, он решительно сорвал с моих погон последнюю лычку и перевёл меня из сценаристов в авторы закадрового текста. Таким образом, я потерял последний шанс на получение заветного Оскара – пусть не за главную роль, так хоть за лучший сценарий…

Пока же, в день Красимириного бенефиса, я лишь ассистировал операторам, да нарезал дыню ровными дольками.

Красимира была прекрасна. Держа чуткими пальцами длинную сочную скибку за самые уголки и тонко улыбаясь, она говорила о той близости к Космосу и председателю его, господу Богу, которую чувствуют альпинисты на этих слепящих невооруженный глаз высотах. О непонимании и глухоте близких людей, не могущих понять и разделить эти возвышенные переживания, не умеющих сочувствовать этой всепоглощающей благородной страсти, этому единственно бескорыстному служению... Об Одиночестве и Единстве, о Жизни и Смерти, о цикличности Бытия!.. 

Голос её был глубок и переливчат, и наполнен нескрываемым волнением, а в черных зеркалах её защитных очков плавала пузатой серебристой рыбой северная стена Хан-Тенгри, обрамлённая по краю Лёшиным искривленным отображением.

Съёмочное пространство, - этот отчётливо воспринимаемый, хоть и не имеющий физических границ круг, - было залито солнцем, а дыня полыхала оранжевым горном в тон Красимириной пуховке. Прохладные дуновения с ледника приятно оттеняли жесткость полуденной солнечной радиации. Всё это - вся эта сцена, весь пейзаж, ландшафт и антураж удивительно гармонировали с Красимириной вдохновенной речью, эта речь продолжала струиться и мягко обволакивать, и не хотелось её прерывать даже для того, чтобы сходить в палатку за тюбиком защитного крема или панамой, и Лёша не прервал и не сходил… И вот тут-то он и заработал те самые мерзкие болючие пузыри, с которых я начал этот рассказ, и к которым, пройдя полный круг – через Красимиру и через мой тернистый путь в кинематографе, – мы и вернулись…

 

О грустном

 

Я с удивлением замечаю, что занимаясь в своей обычной жизни в некотором роде программированием, я и тут, в процессе написания этого рассказа, создаю вложенные циклы: рассказ о дне нашего первого выхода на гору вызвал к жизни, через Лёшины пузыри, рассказ о Крассимире, а рассказ о Красимире побудил меня к поясняющим замечаниям о моём месте в современном кинематографе. Затем, как бы дойдя уже до самого дна и всплывая на поверхность, я прошёл весь путь в обратном направлении и вернулся, таким образом, в тот день, когда, спустившись с горы, мы сидели в столовой в ожидании пищи: я в радостном настроении, а Лёша в озабоченном.

Круглолицая девушка с глазами недавно одомашненного бельчонка приносит нам пирог, фаршированный  яйцом и мясом, рядом с которым красуются горка капусты и несколько полосок говядины, и всё это приправлено ароматным кисловатым соусом а-ля Корея. Девушек на кухне три, и я старательно заучиваю непривычные имена Назгуль и Асель. Таблички с именами приколоты у девушек на груди, и это - одно из нововведений, замеченных мною в этот прилёт. Третью девушку звали Аней, что не потребовало от меня никаких специальных усилий по запоминанию. Вообще же, я с удовлетворением отметил, что в хозяйстве Казбека Валиева мало что изменилось, несмотря на полную смену персонала в Каркаре и в базовом лагере. Новые девушки ничуть не менее приветливы, чем те, которые кормили нас тут четыре года назад: «приятногоаппетитакушайтеназдоровьенехотителидобавку?!..» Более того, у них появился даже некоторый профессиональный лоск: они прогуливаются меж столами с грацией моделей на подиуме и загадочно улыбаются, - носики  чуть вверх и в сторону, но не заносчиво, а слегка игриво. Не знаю, где они этому научились, - плод ли это всепроникающей глобализации, заносящей головоногую топ-модель в сакли самых отдалённых аулов, или же девушки были отправлены на курсы актрис и стюардесс перед заброской вертолётом в тьму-таракань, в ледниковый период.

Разделавшись с пирогом, я попиваю чай, раздевая одну за другой маленькие разноцветные карамельки, и разглядываю окружающих. Напротив моего стола, через проход, сидит команда иранцев, одетая во всё оранжевое. Они остро интересуют меня, как представители государства, глубоко враждебного моему собственному. Характер этой вражды настолько иррационален и лишен каких-либо видимых причин, что ставит в тупик даже меня, который обычно с лёгкостью объясняет всё что угодно, а в случае, если ситуация сменяется на противоположную, то и противоположное с той же лёгкостью… Конечно, я далёк от того чтобы переносить свойства государств на свойства проживающих в них отдельных личностей (в конце концов, я сам, убеждённый антикоммунист, не испытывающий и капли ностальгии по взрастившему меня монстру, родился и прожил половину жизни в Советском Союзе), но, всё же, я всматриваюсь в этих иранцев пристальней и пристрастней, чем в прочих обитателей лагеря.

Иранцы веселы, уплетают обед за обе щёки, компанейски ведут себя друг с другом и с окружающими. Сидящий у прохода лысоватый иранец, смуглым овалом лица и маслинами глаз похожий на Шломо - завхоза фирмы, в которой я работаю, держит в руках маленького плюшевого медвежонка и временами, когда он полагает, что его никто не видит, нежно прижимает игрушку к щеке. Я не из тех, кто впадает от таких вещей в сюсюкающий восторг, но я люблю живые и непосредственные человеческие реакции.

 

За соседним столом сидит пара японцев: парень и девушка. Вчера они спустились с горы после успешного восхождения. У них добрые плоские лица, траченные морозом и ветром, и они похожи скорее на тибетцев или людей племени шерпа, чем на японцев. Пока парень молчит, он выглядит сдержанным и интеллигентным, но когда он заговаривает, от первоначального приятного впечатления мало что остаётся: он выплёскивает из себя резкие отрывистые звуки, пучит глаза и судорожно жестикулирует. Возможно, такая порывистая манера разговора свойственна всем японцам в той или иной мере? Как легко можно принять привнесенное чужой культурой за личностные особенности конкретного индивида. И наоборот...

Японка была тиха и незаметна, а взгляд её - два затравленных, загнанных в угол зверька - был взглядом женщины, привыкшей стесняться своего увечья. Её изуродованные ладони были лишены пальцев. Всех... И несмотря на это, она взошла на Хан-Тенгри - гору, требующую если не лазательных способностей, то хотя бы способности держать в руках жумар и ледоруб?..

Я приучен уважать человеческое мужество безотносительно к предмету его приложения и почти безотносительно к прочим качествам его носителя. Это такой привитый в детстве условный рефлекс, отшлифованный годами причастности к занятиям, в той или иной мере связанным с риском. И всё же, видя эти бывшие женские руки, я не могу не задаваться вопросом о предмете приложения этого несомненного мужества и фантастического упорства. Я не могу избавиться от ощущения, что подобная обсессия, привычно выдаваемая нами за выбор свободной личности, по сути есть отсутствие выбора и отказ от построения собственной жизни, что она низводит человека до положения насекомого, запрограммированного ползти вверх, не властного над своей судьбой и своими влечениями, раз за разом выходящего на бессмысленный поединок с равнодушным чудовищем, походя откусившим ему пальцы.

Я прекрасно понимаю, что никто из нас, ходящих в горы, не застрахован от подобных потерь, а тот, кто думает иначе, просто не понимает, с какими силами он вступает в легкомысленную игру. Любой из нас рискует однажды попасть в эту мясорубку, но что заставляет человека, в ней побывавшего, возвращаться в неё вновь и вновь, - после того, как закончены игры здорового сильного животного, энергия которого ищет выхода и находит его в опасной игре, и ты покалечен, перемолот, лишен столь многого? Эти пальцы никогда уже не нырнут в кудри ребёнка, не перевернут страницу книги, не взъерошат шевелюру любимого и не пробегут по клавишам чего бы то ни было – как можно не возненавидеть то, что сумело отнять у тебя всё это? Откуда берётся эта невозможность искать и находить опору и приют в окружающем мире, откуда этот вечный штурм никем не обороняемой, забытой богом, но всё ещё смертельно опасной крепости. Как будто отрезаны все пути назад, и всё, что могло бы составить счастье этой женщины, осталось наверху - в звенящих от мороза чёрных скалах, сожравших некогда её пальцы… Господи, подари ей то, что ты не столь уж редко даришь многим другим женщинам, зачастую куда менее примечательным: понимающую любовь родителей, тёплый и уютный дом, детский смех и нежные прикосновения любимого человека. Дай ей свободу: пусть отпустит её, наконец, эта мертвящая, заскорузлая безнадёжная судорога.

 

О кашруте

 

Мы вышли из столовой. Похоже, не всегда настроение следует за погодой - иногда бывает и наоборот. Чашу ледника накрыло плотным серым войлоком, из которого, как из мелкого сита, сеяла колючая снежная крупа. Подкралась головная боль и вцепилась в затылок цепкими суставчатыми лапками – догнала с утреннего выхода. Мы залезли в палатку и занялись сортировкой продуктов для завтрашнего перехода в первый лагерь. На этот раз мы пойдём с прицелом на постановку лагеря и ночевку, а потому рюкзаки обещают быть увесистыми. Сперва, мы решаем, кто что понесёт. Поскольку операторы тащат на себе всю съёмочную аппаратуру, мы с Лёшей отдаём им только часть продуктов, а всё общественное снаряжение и остаток продовольствия делим между собой. Я беру маленькую палатку, одну горелку и оба баллона, а Лёша – палатку-полубочку и всё остальное. Теперь главное – отобрать и разделить продукты. Какое-то время мы сидим и бессильно созерцаем гору разномастных пакетиков, свёрточков и коробочек, а уголки наших ртов опущены книзу, как у печальных клоунов. Наконец, произнеся одно из тех волшебных слов, которые помогают мужику взбодриться, Лёша решительно придвигает к себе ящик с сырами и колбасами. Боже мой, сказал я, окидывая скептическим оком эту невыносимую для ортодоксального иудея картину, какой «не кашер» мы тут устроили… Лёша помолчал, взвешивая, стоит ли открывать миру своё невежество:

- Что такое кашер?..

- Лёша, ты хочешь сказать, что отправился на восхождение в паре с израильтянином, не зная законы кашрута?!.. – ответил я, как и полагается, вопросом на вопрос.

- Ну-у… - простодушно ухмыльнулся Лёша, начиная понимать, что наткнулся на золотую жилу, которая может заметно скрасить наше унылое занятие.

- Да будет тебе известно, что, поскольку евреи по характеру своему народ своевольный, недисциплинированный да, к тому же, ещё и довольно безалаберный, Господь Бог взял на себя труд по регламентации их беспорядочной жизни во всех, даже самых мельчайших, аспектах. Правильный еврей не только знает точно, до мелочей, что, как и когда нужно делать из числа тех вещей, которыми озабочены представители всех прочих народов, но и выше крыши загружен всякой абсолютно необъяснимой, свойственной ему одному иррациональной хернёй. Господь наш загрузил еврея бессмысленной работой, как опытный прапорщик нерадивого солдата: он прекрасно понимал, что незанятый еврей, еврей, энергия которого не заземлена должным образом, непременно что-то натворит. Если бы Карл Маркс, в своё время, занял свой неуёмный мозг решением вопроса, можно ли считать африканского жирафа кашерным животным, вместо того, чтобы расковыривать палочкой пролетарский муравейник, может человечеству и удалось бы как-нибудь валиком, за неимением четких рекомендаций, перекатиться через мечты о всеобщем счастье прямиком к всеобщей сытости.

С другой стороны, вполне возможно, что всему, включая и кашрут, была причина, и было объяснение, но многое утеряно безвозвратно: обрублены корни и песком занесены источники. Приведу пример из жизни животных: на Галапагосах, где от рождения очередного острова и до погружения его в пучину океана проходят какие-то смешные два-три миллиона лет, и потому эволюция работает в три смены, как замордованный стахановец, чтобы успеть произвести необходимое количество новых видов, живёт одна нетривиальная птица: нелетающий корморан. Поскольку на островах отродясь не было никаких хищников, а за рыбой вполне можно сигать прямо со скал, корморанам-переселенцам стало влом летать, они обленились, нагуляли жирок и со временем полностью утратили способность к полёту. Не тренированные годами крылья постепенно утратили былую силу, стали тонкими, как ножки программиста, а оперение стало жидким, с пролысинами. В сущности, никто из сегодняшних корморанов не помнит, что его предки были способны к полёту, но что интересно: после каждого ныряния, вскарабкавшись обратно на покрытую пятнами гуано родную скалу, он усаживается с важным видом на солнцепеке и расправляет для просушки свои никчемные крылышки, похожие на драное старушечье бельё... 

- Так, что такое кашрут? – Лёша вернул мой беспокойный, не занятый регламентированной деятельностью мозг к интересующей его теме…

- Кашрут? Ну, это правила такие: что еврею можно есть, а что нельзя. Ну, к примеру, нельзя молочное с мясным смешивать – добавил я, широким жестом обводя все эти наши сыры вперемешку с колбасами, весь этот свальный грех…

- А, это я знаю… Не знал только, что у этого есть название…

- У всего в этом мире есть название!..

- И ты его соблюдаешь – этот, как его… кошак…

- Кашрут, блин!.. Я, Лёша, неправильный еврей. Я спокойный и дисциплинированный, меня даже в армии прапоры не особо загружали бессмысленной работой, и там – я упёрся взглядом в крышу палатки, по которой шуршал равномерный занудный снежок – об этом знают… А если серьёзно, - у меня врожденная идиосинкразия к обрядам и церемониям… К любым. И нет в мозгу того участка, который отвечает за веру, и без которого человек не в состоянии поверить ни в Бога, ни в Кашпировского, ни в зелёных человечков с Альфы Центавра...

- Расскажи ещё что-нибудь интересное про евреев...

- Ну, например, посуда тоже должна быть раздельной: отдельно для мясного, и отдельно для молочного…

- Охренеть!..

- Угу.

- А если ты съел мясное, когда можно будет есть молочное?

- Молодец – зришь в корень… Через шесть часов.

- А рыбу с молоком можно? – глаза у Лёши горели азартом, он заметно повеселел и забыл про свои пузыри. Работа у нас спорилась, и продукты шустро разлетались по четырём пёстрым кучкам: две для нас с Лёшей и две для Валеры с Сашей.

- Рыбу можно, рыба – не мясо…

- А в чем разница?..

Я посмотрел на Лёшу укоризненно:

- Лёша, ну откуда же я знаю… Да и вопрос бессмысленный. Я же говорил тебе: "заняты необъяснимой, иррациональной хернёй". И, кстати, не любая рыба вообще кашерна, а только та, что чешуёй покрыта. Скажем, сом – рыба не кашерная, в пищу не годящаяся, и угорь тоже… Потому, кстати, у нас такие сомы в ручьях на севере (да, НА СЕВЕРЕ. Что смешного?..) водятся – телёнка под воду утаскивают.

- А птица?..

- А вот птица – это мясо. Особенно курица… Но и птица не любая в пищу идёт. Там что-то с крыльями и с пальцами на ногах связано – точно не помню… Но страуса точно есть нельзя. Да и мясо не любое кашерно. Ну, там, свинина ясный пень. Но, вообще-то, есть четкие критерии, кого еврею можно кушать: только парнокопытных, которые с рогами. Конину нельзя, да и верблюда тоже - хоть и двупал, но копыт не имеет. Мо-зо-ле-но-гий!

- И что, многие у вас это соблюдают?

- Как тебе сказать… Со всеми заморочками, с раздельными мойками для мясного и молочного, с исследованием на предмет кашерности всего и вся, вплоть до одеколона – только ультраортодоксы, пожалуй… Такие, в черных шляпах и лапсердаках.

- А, видел… - Лёша кивнул понимающе и ухмыльнулся.

- Ну, а свинину, конечно, большинство народу не ест. У нас, кстати, полно кабанов диких на севере – расплодились, просто бедствие. Арабы, правда, охотятся.

- Так они ж тоже не едят?..

- Мусульмане не едят, но христиане-то едят. Мясо христианам продают.

- Арабам-христианам?

- Ну да. А ещё, в еврейских некашерных ресторанах свинина называется «белым мясом»… Эвфемизм такой - берегут чувства гастрономических меньшинств… Не свиноед презренный, а любитель «белого мяса». У меня самого, кстати, насчет свинины забавный случай был.

- Рассказывай!..

И тут я угостил Лёшу своей любимой историей.

Было это давно, - в те скудные, но обещавшие так много, а потому прекрасные времена, когда я только начал работать в своей "конторе". Всякий новоприбывший репатриант привозит с собой заветный сундучок штампов и расхожих представлений, и у меня он тоже имелся. Я был уверен, что все поголовно коренные израильтяне, кроме каких-то совсем уже асоциальных, нарочито эпатирующих типов, шарахаются от свинины, как монашка от фаллоимитатора. Работал я поначалу почти бесплатно, но инженером в хорошей вполне солидной фирме. Трудился, как пчелка: прилежно и в срок исполнял поручения и всячески демонстрировал начальству свой почти бессловесный пока ещё интеллект: глазами да понимающими кивками головы. В общем, дорожил местом, что называется. Первого моего начальника (а я уже троих пережил, в хорошем, конечно, смысле) звали Моше Цадик, что в легкомысленном переводе на русский звучит, как Мишка Праведник… Маленький худой мужичок за шестьдесят, с козлиной бородкой, глазами дерзкого умницы и точными, молодыми движениями бывшего каратиста. Я редко видел его серьёзно кушающим, обычно он приносил с собой на работу пару гронок отборного винограда, – тем и питался, и кроме этого факта мне не было известно ничего о его кулинарных пристрастиях. Решил он как-то раз взять меня с собой на объект в воспитательно-образовательных целях, а так же, чтобы оторвать от чертежей и спецификаций и прикоснуть к живому и дышащему (всякой дрянью, замечу в скобках) производству, которое я, вообще-то, терпеть не могу, но с радостью соглашаюсь. Проведя полдня среди воняющих химикалиями загадочных автоклавов и автоклавок, вдоволь поблуждав в техногенных джунглях, где с высоких полипропиленовых стволов свисали разноцветные лианы проводов и кабелей, а человекообразные операторы, почёсываясь, ходили на водопой к кофейному автомату, мы отправились в обратный путь. По дороге Моше расспрашивал меня о жизни простого человека в советском государстве, а я рассказывал хоть и честно, но так, чтобы мои соотечественники, а с ними и я сам, не выглядели совсем уж безнадёжными папуасами. Вели, мол, жизнь скромную, но просвещенную: на завтрак - Достоевский, на обед - Толстой, а на ужин – Чехов, поскольку тяжелое на ночь не полезно. Хоть и вещал я о высоком, но к этому моменту уже вполне низменно хотел жрать. На подъезде к Хадере Моше надолго задумался, затем спросил меня мягко, без нажима, но и без извинительных интонаций излишне деликатного человека, которым он не являлся:

- А скажи, вы в России ели свинину?.. ТЫ ел свинину?.. – добавил он, заточив вопрос и направив его смертоносным остриём в грудь беззащитного подчинённого ему создания…

Бли-и-н!.. Что говорить, как ответить?.. Вот ведь козёл, - какое ему дело?.. Что хочу, то и ем - свободный гражданин свободной страны... Уволит? Репрессирует?.. Минута прошла, надо отвечать…

- Смотри – говорю я медленно и раздумчиво, изо всех сил стараясь не соскользнуть в оправдывающийся тон – там, в России, никто не соблюдал кашрут. Я ел там всё, в том числе и свинину, - я, вообще, человек не верующий. Не вижу причин, почему я должен был бы менять свои привычки… (Какой я, всё-таки, молодец: герой, свиной диссидент, блестящим будущим своим рискую, но головы не склоняю перед религиозным мракобесием!..)

Моше на секунду оторвался от дороги и зыркнул на меня посветлевшим серым глазом:

- Прекрасно! Я знаю тут, под Хадерой, небольшой ресторанчик, где готовят замечательный "белый" стейк! Ты уже голоден?..

 

Второй выход

 

Мало рано проснуться, и даже встать рано – это ещё тоже, в сущности, не означает раннего выхода… Несмотря на наши благие намерения, которые выразились в установленном на 5:15 будильнике, Лёша долго не мог преодолеть притяжение «постели», а я, хоть и преодолел его вовремя, но потратил полчаса на войну с "молнией" в нижнем отделении рюкзака, который, кстати, произведен одним из спонсоров нашей экспедиции. Тут я попадаю в некоторое затруднение, которое прямо-таки не знаю, как и разрешить… С одной стороны, как человек пишущий и уважающий свой труд, я должен - просто обязан - быть предельно откровенен с читателем, и, к тому же, написание данного опуса не было оговорено никакими договорами и соглашениями, ни устными, ни письменными, являясь, таким образом, моим личным частным предприятием. С другой стороны, катить бочки на спонсора, кажется мне не совсем этичным, а потому я постараюсь быть предельно сдержанным в выражении своих чувств, и просто в выражениях…

Мой принцип с этого момента: о спонсорах, как о мёртвых: «ничего или только хорошее!»

Чертова "молния", по правде говоря, изрядно вывела меня из равновесия. Что я только не перепробовал!.. Я даже сбегал в столовую за сливочным маслом, но смазка не помогла, нижнее отделение рюкзака так и осталось закрытым на две трети, и мне пришлось запихивать свой спальник без чехла через оставшееся отверстие. Только ходьба и морозный утренний воздух – эти два лекаря ран душевных – успокоили меня и примирили с моей жизнью и с её спонсорами…

Погода сегодня бодрит: вдоль ледника задувает живительный ветерок, а хорошо выспавшееся небо выгнулось высоким, упругим куполом: мощная, плотная синева, лишь местами армированная алюминиевыми волокнами перистых облаков. Солнце, застрявшее в сплетении этих волокон, выглядит, как косматая спросонья путана.

На самом краю морены, там, где мы останавливаемся, чтобы «переобуться», прежде чем вступать в священные владения Горы, нас догнал человек, которого, как объяснил мне потом Валера, зовут Володя Заболоцкий: красивое сочетание, которое легко западает в память и так уютно там обустраивается, что уже в следующую минуту ты сомневаешься, а не слышал ли ты об этом человеке и раньше.

Он живо поздоровался с Сашей, приветливо кивнул нам с Лёшей и стал трепаться с Валерой, как со старым знакомым, каковым для него и являлся… Человек этот прожил в горах так долго, что полностью лишился свойственной горожанам защитной скорлупы, - растворился в горах, как сахар-рафинад в стакане солнечного чая... У него напрочь отсутствовал возраст, не прочитывался социальный статус, и он был абсолютно лишен церемоний и межличностных барьеров. Серьёзный и простодушный, он подступал, впивался пытливым глазом и решительно проходил в вашу душу, - удобно там располагался, не стесняя хозяина. Говорил он живо и не совсем правильно, жестикулировал, заглядывал в глаза собеседнику: вопросительно и немного требовательно, как бы ища поддержки и разделения чувств. Фенимор Куперовский персонаж: Следопыт и Зверобой не американских прерий, но тянь-шаньских гор…

 

До первой перильной верёвки мы поднялись за час, – довольно быстро, учитывая тяжелые рюкзаки. Пройдя первую верёвку, я обнаружил в месте её закрепления маленькую светловолосую иностранку – обессиленную и отчаявшуюся, барахтающуюся, как муха в паутине. Она загнала свой жумар в узел на перильной верёвке, и теперь никак не могла отстегнуться. Её подруга стояла рядом, беспомощно хлопая ресницами, но похвально не бросая напарницу на произвол судьбы… С моим приходом пойманная девушка снова беспорядочно забилась, как муха с приближением паука, затем жалобно замурлыкала: «Сори, сори…», но о помощи не попросила. Я успокоил её благожелательным словом, затем деловито, со второй попытки, открыл жумар и выпустил бабочку на свободу, сорвав пышный букет растроганных «Сэнк ю!». Как это, всё же, приятно, задёшево проявить лучшие мужские качества перед таким вот милым и беспомощным созданием… Поскольку обогнать это создание на перильных верёвках не было никакой возможности по причине тяжести рюкзака, глубины снега и крутизны склона, мне пришлось тащиться у него в кильватере до самого лагеря, и при каждой остановке меня одаривали то виноватым «сори», то благодарным «сэнк ю»…

На подходе к лагерю давящими волнами накатила головная боль – навязчивый спутник высоты и недостаточной акклиматизации. Перед самым лагерем нас ждало последнее препятствие: короткая крутая ледовая стенка, изгрызенная  десятками ледорубов и кошек. Губчатый лёд крошился, как сахар, и мне пришлось вылезать, держась руками за верёвку. Выбравшись наверх, я долго не мог восстановить дыхание.

Оглядываю лагерь, - плотную шеренгу палаток, истоптанный грязный снег и тоненький ручеёк, кое-где показывающий из-под снега свою блестящую змеиную спинку.

Многое вспоминается, но есть и новое: подход к лагерю пересекает широкая ледниковая трещина с подтаявшим и сильно просевшим снежным мостом. Снова пристёгиваюсь к перилам и двумя быстрыми опасливыми шагами перемахиваю на ту сторону.           

Зайдя с двух сторон и заглядывая нам в лица своими бесстыжими видеокамерами, Валера с Сашей снимают, как мы с Лёшей устанавливаем палатку. Помню, что, превозмогая нарастающую головную боль, я старался придать своему лицу живое и деловитое выражение, но теперь, рассматривая эту сцену на экране, я должен признать, что мне удалась лишь вторая часть этой задачи…

Поскольку нам не удалось найти две свободные площадки по соседству, ребята установили свою полубочку ниже по склону, через несколько палаток от нас с Лёшей. Отчасти поэтому, отчасти потому что на нас давит высота, и тело сопротивляется любому дополнительному движению, мы готовим обед раздельно – каждый в своей палатке. Собрав волю в кулак, иду за водой. Небо затянуло тучами, ледник прихвачен скорым на расправу на этой высоте морозом, и полузадушенный ручей больше не журчит. Пытаюсь наковырять воды в нескольких местах, но только в небольшой лунке перед операторской палаткой мне удаётся пристроить крышечку от термоса, и я наполняю котелок стылой полярной шугой. Пока в котелке варится гречка, Лёша задумчиво перебирает пакетики с копченным мясом. «С чего начнем?..» - поднимает он на меня свои расширенные от проведенного в полярной ночи детства выразительные черные (нет – чОрные…) очи. «Мне всё равно…» - говорю я, сглотнув слюну, что несомненно было принято Лёшей за признак нестерпимого голода, хотя я всего лишь подавил рвотный позыв.

Расковыряв гречневую кашу и пожевав немного мяса, мы выбросили остаток на каменистый склон – подальше от палатки, на прокорм прожорливым скальным воронам.

Снаружи доносятся голоса – это Володя Заболоцкий обнаружил Красимиру и исполняет вокруг неё взволнованный брачный танец.

«Боже мой, какая красивая женщина!» – восклицает он возбуждённо и немного торопливо - «Вы такая красавица в наших горах – просто чудо! Просто чудо!.. Я даже готов поцеловать вас!.. Честное слово…»

Мы с Лёшей изумлённо переглядываемся: «ДАЖЕ готов поцеловать!». Я давлюсь смехом, Лёша вытирает глаза тыльной стороной руки и сморкается в туалетную бумагу…

Я слышу, как Красимира - вполне сложившаяся, красноречивая и уверенная в себе женщина,- что-то невнятно отрицает смущённым голосом, который, тем не менее, приобрёл характерный глубокий грудной тембр…

«У тебя нет напарника?.. Заболел напарник?!.. Так возьми меня!.. Не нужен напарник - с тобой буду я!..» - Володя наступал и окружал, отрезал женщине пути к отступлению. – «Я гид, я свободный сейчас... Только спущусь вот вниз, и завтра к тебе вернусь!.. Ах, какая красивая женщина!» - и, как бы в сторону уже, но в полный голос: «На такой можно даже жениться!..»

Это было безумно смешно и трогательно одновременно… Невероятно, но эти откровенные приставания не были запятнаны пошлостью, словно она, эта городская по происхождению плесень, напрочь была выжжена в этом человеке солнечным ультрафиолетом, вытравлена морозом и пронизывающими ветрами. По сути, это были самые целомудренные приставания из всех «грубых приставаний», какие я когда бы то ни было наблюдал… Что бы он не произносил, - это было всего лишь непосредственным обращением Адама к Еве, требованием, древним, как род человеческий, а потому правомерным, могучим и действенным. Он был настойчив, но не прилипчив. В его голосе, в его интонациях не было ничего елейного, масляного, скабрезного: он был прям, прост и возвышен. В этой чуть сбивчивой от волнения речи слышались и хрипловатый «горла перехват», и то самое «сердца мужеского сжатье»… Какая невинная и мужественная простота, какое суровое и пронзительное простодушие!.. И какая безвозвратная потеря, не видеть Красимириного лица в эту минуту!.. Мы с Лёшей, не произнося ни слова, вновь закатываемся беззвучным смехом...

После обеда, Лёша с Валерой отправились в "верхний первый лагерь" – это такие "выселки", расположенные на сто метров выше по гребню. Четыре года назад моя палатка стояла именно там, но в этот раз мы решили стать ниже, не в последнюю очередь потому, что нижний лагерь намного оживлённее верхнего, и в нём гораздо больше возможностей для интересных съёмок и интервью.

Я остался лежать в палатке наедине со своей головной болью, разраставшейся в мозгу, как сорное колючее растение, на которое нет управы: пустило отростки в лобные доли, оплело и сдавило затылок, вонзило неумолимые шипы в глазное яблоко. Когда Лёша вернулся, я понял, что мне всё же удалось уснуть, поскольку его приход меня разбудил…

- Валера зовёт нас в гости на сало с луком.

- У нас есть сало?..

- Володя Заболоцкий оставил.

- Ладно, идём.

В полубочке сумрачно, всё окрашено в зеленоватые тона, землистые лица товарищей находятся в полной гармонии с моим самоощущением.

На полиэтиленовом пакете любовно выложены плоские пластинки сала и ломти ядрёного лилового лука.

Несмотря на мертвенную бледность ликов, души моих друзей пожирает жаркий деятельный огонь. Они обсуждают отснятое и планируют, что бы ещё такого-эдакого можно было отснять. С нарастающей тревогой я наблюдаю, как наша беседа заворачивает в нежелательное для меня русло.

- У меня есть одна давняя идея – говорит Валера, обращаясь, прежде всего, к Саше Ковалю – Было бы неплохо снять идущего по гребню человека, - Лёшу или Яна, - не сверху или снизу, а сбоку - это всегда хорошо смотрится на экране.

- Ты имеешь в виду гребешок ниже лагеря?

- Да

- Он узкий…

- Идея такая: идти за человеком и снимать его камерой, вынесенной на какой-то, как бы, штанге…

- На штативе?..

- Возможно, на штативе...

- Может не хватить длины, но можно попробовать… - они всё больше возбуждаются, и я тревожно перевожу взгляд с одного на другого…

- Давайте попробуем!.. – говорит Валера, делая явственное движение в сторону выхода из палатки.

- Завтра на спуске можно будет попробовать… - говорю я, но с таким же успехом я мог бы попытаться завернуть в сторону разогнавшуюся лавину.

- Почему же завтра? Прямо сейчас!.. – говорит Валера, искренне не понимая, как можно откладывать в долгий ящик такую замечательную задумку...

Все смотрят на Лёшу: Валера с Сашей ждут решения, а я - приговора…

- Конечно! Попробуем прямо сейчас – говорит Лёша, и перед моим мысленным взором возникает Колизей, арена, шершавая от многократно пролитой и высохшей человеческой крови, распростёртый гладиатор с маской острой горной болезни на лице, два надменных победителя, занесших над его головой тяжелые, как булава Геракла видеокамеры, и деловитый молодой император, дающий им условный знак большим пальцем: ДОБИТЬ!..

"Боги, где же вы, боги…" – беззвучно шепчет гладиатор, вознося к небу затуманенные головной болью, слезящиеся глаза…

Лёша выглядывает наружу и сокрушенно качает головой. Чёрная туча подоспела в последнюю минуту, и с неба повалил мягкий, пушистый, как ресницы Снегурочки, спасительный снег. Пена небесного огнетушителя обволокла всё вокруг, гася страсти человеческие и творческие порывы неуёмных кинематографистов. "Спасибо…" – прошептал гладиатор и прикрыл рот ладонью, пряча улыбку мимолётную, невольную…  

 

О том, как Саша Коваль не съездил в Японию

 

Общий разговор четырёх человек дарит одному из них возможность расслабленного неучастия, а потому я слушаю байки своих друзей, безвольно распластавшись на Сашиных вещах и прикрыв ноги Валериным спальником. Под мерное шуршание снега да глухое уханье и вздохи Горы, разговор с профессиональных тем с предсказуемой неизбежностью перетекает на женский, остро дефицитный в нашей ситуации, пол, на Володю Заболоцкого и его попытку взять опеку над Красимирой, на личный опыт участников в подобного рода альпинистских приключениях. Все сходятся в том, что взятие женщины «на онсайт» в подобных условиях вещь, хоть и возможная, но не столь часто случающаяся, как это пытаются представить некоторые записные горные ловеласы. С другой стороны, «редпоинт», или точнее – успешный штурм после предварительной обработки, вещь куда более вероятная, хоть и не столь эффектная с точки зрения чистоты стиля…

- Был у меня случай в конце восьмидесятых – задумчиво мурлыкает Александр, щуря много повидавший глаз и оглаживая бороду – спускался я с Коржаневы. Палатки у меня не было, я рассчитывал найти какую-нибудь пустующую во втором лагере, или же, в крайнем случае, - мир не без добрых людей, на улице замерзать не оставят. Спускаюсь я в лагерь. Сунулся в одну палатку, в другую… В третьей обнаруживаю симпатичную одинокую девушку-японку, представляете? Её группа наверх ушла, а ей чего-то там занездоровилось, и её оставили в лагере. Ну, я, понятное дело, взял эту девицу в оборот - подселился, заботой окружил: то чай приготовлю, то подкормлю чем-нибудь, то тёплую вещичку под бочок ей подоткну… Всё это бескорыстно, разумеется. Будь она страшней габонской гадюки, я бы всё равно её пригрел, но она, как раз, очень даже ничего была… Молоденькая такая, и глаза смышлёные… и даже почти не узкие. И экзотика ведь какая: Япония! Это вам не чешка и не полячка какая-нибудь соцлагерная, это же полноценная буржуазная заграница!.. Вы представьте себе только: на дворе восьмидесятые годы, железный занавес до неба, граница на пудовом замке... С японкой переспать… это было… ну, как в Японию съездить?.. Понимаете?

Мы понимающе киваем головами и просим у Саши раскрытия кульминативных подробностей, но Саша рассказывает не торопясь, то и дело ускользая мечтательным взором в недоступные нам глубины своего романтического прошлого.

- Так вот, несмотря на своё изначальное бескорыстие, на интим я, конечно же, рассчитывал, чего греха таить... Была у нас, правда, языковая проблема - я ни на каком языке, кроме русского, не говорил, но оно может и лучше даже при таких обстоятельствах: язык жестов, знаете, - от него до нежностей ближе всего. Чего-нибудь жестами изобразишь, а потом и руку положишь участливо – слов-то нету, чтобы чувства нужные передать… Молодой был, весь горел, по правде говоря…

- Ну и как? Как было-то? В Японию съездил?..

- Не, не съездил… - Саша лукаво усмехается нашему нетерпению.

- Что ж так?.. Не подпустила к себе капиталистка?..

Саша задумчиво покачал головой и стал серьёзен.

- Не поверите, но менталитет этот её японский всё мне испоганил - эта её мелкая подробность и дотошность… Всё у неё по полочкам да по порядку было - никак не подступишься, да и подступаться-то перехочется… Как бы это объяснить вам?.. Вот я увидел, как она полчаса зубы чистит, тут-то у меня всё и упало…

Саша погрустнел, вспоминая, как гладкоствольное либидо молодого горовосходителя потерпело фиаско в столкновении с чуждой всякой спонтанности японской культурой, а мы сокрушенно качали головами, сочувствуя Саше, но втайне и удивляясь такой его повышенной чувствительности…

Незаметно подкралось время ужина, и мы с Лёшей отправляемся восвояси. Отлучившись по природной надобности, я встретил Красимиру, которая стояла у своей палатки и грустно наблюдала умирание солнечного света на склонах Хан-Тенгри: меркнущая на глазах розовая шаль сползала с его могучего, испещренного ледовыми буграми плеча.

- Красиво…

- Красивый закатичек!.. Георгий заболевший, ты знаешь?

- Да, слышал, мне говорили. А что с ним случилось?

- Недостаточный этот… а-кли-ма-ти-за-ционы…- она вопросительно смотрит на меня, я понимающе киваю.

- Ты пойдёшь наверх одна?

- ПОйду – она произносит это с решительным ударением на первом слоге - Этот гора такой трудный, тяжёлый один… Нужен поддержка. Но я могу сама. Я очень хочу подняться… – Она сокрушенно качает головой и выглядит печальной и одинокой. Я делаю ей несколько портретов на фоне заката и возвращаюсь к палатке, грызя себя за то, что так и не предложил ей разделить с нами ужин…

Посоветовавшись с Лёшей, я вновь напяливаю ботинки, наспех обернув шнурки вокруг голени, и отправляюсь к Красимириной палатке.

- Красимира, пойдём, поужинаешь с нами. Веселее будет – посидим, побеседуем.

- Сейчас, я только пуховы одеть… – согласилась Красимира с поспешностью общительного по природе человека, которому предложили покинуть одиночную камеру.

Когда она проскальзывает в нашу палатку, оживлённо щебеча прямо с порога, в палатке словно загорается оранжевое солнце, становится теплее и уютнее. Мы мечем на «стол» дымящиеся макароны «Ролтон», заправленные сублимированным «белым мясом», а на десерт – сублимированную клубнику, которую Красимира аккуратно отправляет в рот, любовно осмотрев каждую ягоду.

Господи, о чём мы только не трепались в тот вечер: о Георгии и его «молчальниковом», мучительном для Красимиры характере, о Хан-Тенгри и его «труднической» верхней части, о пике Победы и о том, почему Красимира никогда-никогда не захочет на него подняться: «он длинный: идешь, идёшь, идёшь – можешь помирать!.. Дышышчий совсем нет…» - и об Эвересте, на который она обязательно пойдёт и, видимо, уже в следующем году: «это мЕчта мОя… мЕчта!..» - говорит она, и блеск её живых глаз, которым не загоревшие под очками светлые овалы придают особую выразительность, не даёт ошибиться: у этой счастливой и сильной женщины есть мЕчта.

Последняя из тем, которую мы серьёзно, со вкусом раскрыли – это качество болгарской питьевой воды, её химический состав, а также – свойства фильтрующих кристаллических пород, залегающих в некотором полюбившемся Красимире болгарском горном районе. В тот вечер мы дошли до края мира, перечли все атомы и раскрыли суть вещей, и лишь когда вся видимая часть Вселенной – то есть, всё сущее в радиусе тринадцати миллиардов световых лет – была досконально обсуждена, Красимира попрощалась с нами, сказав: «благодарчество за чудный такой вечер», а мы с Лёшей остались в постепенно остывающей, утратившей своё жаркое «оранжеческое» светило палатке.    

 

Девушка французского бэйсера

 

Девушку звали Лисой, (от Алисы – для тех, кто не умеет верно расставлять запятые и ударения…). Иногда она была похожа на Катю, но это случалось довольно редко, гораздо чаще она бывала Лерой, но большую часть времени, всё-таки, оставалась Лисой – рыженькой, остренькой девушкой, читающей, но не позволяющей прочитанному подавлять здоровые и живые девичьи инстинкты. Девушка, умеющая приласкаться, но умеющая и укусить, если понадобится. У девушки Лисы был роман с французским бэйсером. Нет, не так – с Французским Бэйсером, поскольку Французский Бэйсер – это, в сущности, имя, а не род занятий и не национальная принадлежность. Я уверен, что произнеся «французский бэйсер» я могу более не утруждать себя мелкотравчатой каллиграфией - подробным выписыванием черт лица и характера, поскольку ваше воображение в точности дорисует вам всё недостающее… Как и все прочие французские бэйсеры, Французский Бэйсер был сверхчеловеком, недостатки которого, если и существуют, не могут быть видны невооруженному глазу простого смертного: гибкий и сильный, он гуляет по проволоке, не знает усталости, ловко жонглирует любыми, даже самыми опасными предметами и бежит вверх по горе, не замечая перильных верёвок, в одно касание перемахивая через скальные пояса. Он уравновешен душевно, ясноглаз и улыбчив, и глядя в глаза женщины, и даже лаская её, видит снежные флаги над вершиной, купол парашюта и спасительный гладкий пятачок далеко внизу меж смертоносными торосами льда.

Рядом с французским бейсером, где бы он не находился, неотъемлемым атрибутом присутствует любящая его девушка: худенькая, с влажными от гордого умиления глазами и непременно на целую голову ниже его, чтобы не заслонять ни на секунду вершины природных и искусственных башен... Таково свойство всех французских бэйсеров, и хотя это не главное их свойство, но, несомненно, одно из важных и характерных.

Каждое утро, после завтрака, Французский Бэйсер сидит на скамейке у столовой – той самой скамейке, перед которой выгибает богатырскую грудь надменный Хан-Тенгри – и смотрит на запад - туда, куда скатывается пологими волнами Северный Иныльчек, и откуда против его воображаемого течения выгребает порою невнятно бормочущий от напряжения, перегруженный вертолёт.

Если вертолёт не прилетает, задумчивый бэйсер возвращается к своей палатке – сушить вспотевший в ожидании прыжка парашют, или в столовую – к весёлой, раскрасневшейся Лисе, которая научит его ещё одному округлому русскому слову.   

Если же вертолёт прилетает, глаза бэйсера оживляются, он идёт к вертолёту упругой, целенаправленной походкой и обращается к пилотами на сложившемся между ними условном наречии. Затем, он одаривает подоспевшую Лису извиняющимся неловким объятием, в то время, как глаз его уже нащупывает в небе ту самую заветную высоту, где он шагнёт в звенящее ледяными кристаллами небо, нырнёт - сперва тело, а вослед ему и захолонувшая душа - навстречу жадно встрепенувшимся воздушным потокам, а вертолётный винт зло плюнет ему вдогонку порцией сжатого воздуха...

А когда волнительный момент прыжка уже позади, когда воздушное пространство, возмущённо ревя, сомкнулось за живой пулей и успокоилось, когда спасительный парашют, как бы бережным «подхватом наоборот» поймал в свой купол выплеснутое на неминуемую гибель дитя, Лиса выбегает на ледник, безошибочно угадывая точку приземления, и стоит там – ладошка козырьком над бровками, - улыбается в предвкушении и нетерпеливо покачивается на носочках.

Так и проходит их долгий медовый месяц во льдах: встречи и разлуки чередуются так часто, что их хватило бы на полноценную многолетнюю любовь обычных людей.

Вечером, за брезентом кухонной палатки, заботливо оберегающим тепло, вкусные запахи и уютный желток одинокой лампочки от покушений подступившего со всех сторон мрака высокогорной ночи, они танцуют вальс под пьяненький партизанский баян и под весёлые, сочувственные реплики кухонной молодёжи, отдыхающей после долгого трудового дня.

Когда же придёт время расстаться, и он будет ждать вертолёта, с парашютом, уложенным на самое дно рюкзака, и пойдёт на взлётную площадку не лёгким от предвкушения шагом, а с повисшей на его руке Лисой, и сам звук приближающегося вертолёта будет иным – глухим, будничным и занудным, он станет думать о ней, Лисе, - о том, какая она, всё же, замечательная и необычная девушка - эти русские просто чудо!.. - и о других лисах, которые были с ним раньше, но такой именно Лисы у него уже не будет никогда, хотя будут несомненно многие другие, а вон с того пика он так и не прыгнул, хотя хотел, но погода подвела, и времени не хватило, а с этого, хоть и удалось, но прыжок вышел не ахти - ветер прижимал, - но не было шансов на вторую попытку… но в следующем году… Поцелуй, объятие, подержались за руки, помахал в окошко…

Ах, девушки… Так уходят из вашей жизни французские бэйсеры, а вы остаётесь на всю жизнь ИХ девушками - девушками французских бэйсеров. И кто бы ни был у вас потом в вашей долгой и, я надеюсь, счастливой жизни, как бы тонок и умён он не оказался, как бы ни был вам предан и каким бы любящим другом или мужем вам не стал, вы всю жизнь будете бессознательно искать в нём французского бэйсера и раздражаться и нервничать, не находя… Вы будете судить его своим взбалмошным женским судом, и все перечисленные замечательные качества этого вашего спутника будут свидетельствовать против него самого именно потому, что в большинстве своём не являются качествами французских бэйсеров. Это неправильно и несправедливо по нашему человеческому милосердному разумению, но мучительно прекрасно в глазах того, кто понимает природу вообще и человека в частности, силу и целесообразность её, природы, законов.

 

Прилёт Гоши

 

Сегодня у нас торжественный день, и были бы у нас пионерские галстуки, - надели бы мы их непременно, перед тем, как выстроиться в праздничную линейку на посадочной площадке. Кончилось наше беспризорное кинематографическое детство, кончилась юная вольница – ходи куда глаза глядят, снимай чего хочешь, – сегодня прилетает к нам Георгий (Гоша) Молодцов – режиссёр не токмо фильма нашего, но и самой жизни: скажет полезайте на убийственно крутой гребень, и полезем мы на него, как миленькие, скажет ложитесь под лавину – и поляжем мы, как один, во славу документального кинематографа…

Явится он к нам не Айболитом, доктором добрым и милосердным, но твёрдой долгожданною рукой, ежовой рукавицей, десницей не карающей, но направляющей, и прекратятся разброд и шатания, а творческая энергия наша устремится в единое русло – арык, по-местному…

В первые дни - в Каркаре и по прилёту в базовый лагерь, - мы не знали, что и как нам снимать, а главная идея фильма была зыбка и расплывчата, как сон морфиниста: что-то о том, что «все мы вместе, хоть и в розницу…» и «все мы дружно, несмотря на…», и что-то о том, что «Она - одна на всех у нас» и мы, соответственно, -  «все на Неё одну…», подразумевая под "ней", конечно же, Гору.

Мы не знали, должны ли мы с Алексеем Рюминым играть людей бодрых и нацеленных на вершину или наоборот - несчастных, разбитых горной болезнью и измученных тошнотой и головными болями. Ходить ли нам прямо, грудь колесом, или пошатываясь и спотыкаясь, наворачивать ли нам полные тарелки разносолов в палатке-столовой, или закатывая глаза ронять на язык горсти разноцветных таблеток.

Не ясно было также, как интервьюировать многочисленных иностранцев – весь этот пёстрый базлаговский зоопарк. С чем подходить, какие вопросы задавать? Надо ли нам сразу начинать с самого интимного: «зачем вы ходите в горы?», или, быть может, сперва поговорить о личной жизни спортсмена? С какими оценками он окончил школу, какие пирожки печет его бабушка, поговорить о его сексуальной ориентации, в конце концов, и только тогда переходить к самому интимному?..

А может, говорить нужно о всепобеждающей дружбе народов, о политических противоречиях, которые отступают на задний план, заслонённые умиротворяющими душу горными громадами? Да! Именно так!.. Пусть каждый из них подробно расскажет, почему он любит все прочие нации и народности, и как именно он их любит, - похоже, именно это имел в виду режиссёр Гоша Молодцов, инструктируя нас в Москве в Кафе Хаузе на Цветном Бульваре...

Всё туманно, расплывчато, лишено направляющего стержня...

Не всё просто и у операторов: снимать ли крупные планы или мелкие, с треноги или с руки, с верхних ли точек, демонстрируя тем самым, как мал и уязвим бывает и самый сильный человек в сравнении с Горой, или с нижних – героизируя и возвеличивая восходителя?

Саша Коваль, опьянённый неподотчётностью, предлагает снять лёгкую эротическую сцену, - "по-быренькому", на свой страх и риск - порулить, пока Гоша не нагрянул.

- Палатка, бретелька, полная молодая грудь – небрежно, случайно, томно… Три пятые… И половина соска…

- Саша, это всего лишь третий день экспедиции!..

- Разве во мне дело?.. Без этого ни один фильм сегодня не обходится!.. Знаете, что ждёт нас без обнажённой женской натуры? Пустые залы, заплёванные проходы – полный провал в прокате…

Бурное обсуждение кандидатур, бесплодные попытки назначить соблазнителя…

Первые пару дней мы слоняемся по лагерю, присматриваясь к контингенту и прикармливая потенциальных актёров и актрис. Когда они начинают брать корм с руки, мы начинаем приучать их к мысли, что скоро приедет Гоша, Георгий Молодцов, и тогда-а-а... Будьте готовы!..

И вот теперь - «всегда готовы!..» - мы вихрем слетаем вниз с первого лагеря на встречу со своим художественным долгожданным руководителем…

 

Мы успели на завтрак точнёхонько к третьему удару сигнального колокола.

Волнение от близящейся встречи с родимым режиссером самым незначительным образом отразилось на моём аппетите, и я азартно уплетаю красавицу глазунью: выпиваю густое тягучее солнце и хрущу пузырчатой корочкой. Утолив скорее не голод, но тягу к прекрасному, перехожу к вещам более прозаическим: сыру, колбасе и хлебу, и запиваю всё это пятью чашками чая.

Непонятно по каким, но вероятнее всего эстетическим соображениям наша столовая оснащена крохотными чашечками, пригодными лишь для японских чайных церемоний: для чинных посиделок на тростниковых циновках, для чутких лапок гейш. Пополнять же из таких чашечек запасы жидкости в организме после возвращения с иссушающих тело высот, – всё равно, что наполнять радиатор "камаза" с помощью напёрстка… 

Примерно на пятой чашке я замер, вытянув шею: вдалеке послышался характерный рокот низко летящего вертолёта, и все посетители столовой высыпали наружу – одни в надежде на скорое возвращение на Большую Землю, другие просто из любопытства увидеть чистеньких, не поношенных новоприбывших.

Игнорируя все эти ожидания - и весомые, и легкомысленные, - серебристая искра облетела ледник по дальней стороне, не приближаясь к базовому лагерю. Она проплыла на фоне пика Чапаева, натужно набирая высоту, пролетела над ледовыми сбросами чуть ниже седловины, затем развернулась и пролетела ещё раз.

Ищет погибшего поляка…

Где-то там, среди ледового хаоса Северной Стены, в сияющей нарядными голубыми сосульками трещине или под метровым пуховым одеялом снега, лежит крохотное стеклянное тело человека, совершившего на спуске с вершинной башни одну единственную ошибку, суть которой так и останется для всех нас загадкой.

Вопреки тому, что думают о горах очень многие, вопреки известной сентенции всеми любимого поэта и смутителя душ, в горах "гибнут зря" куда чаще, чем в каком бы то ни было другом месте. Смерть в горах, если только она не связана со спасением другой жизни, столь же бессмысленна, как и смерть под колёсами машины, а смерть самого поэта от водки, на мой взгляд, была на порядки осмысленнее такой вот случайной смерти, поскольку являлась логическим завершением некоего жизненного процесса, - последней станцией точно отмеренного пути.

Не задержавшись нигде и, следовательно, ничего не обнаружив, вертолёт перевалил через седловину и ушёл на южную сторону, оставив нас наедине с поляком, который сидел где-то там в своей трещине высоко над нами – днём и ночью, день за днём, всё то время, пока мы ели, пили, смеялись, болтали, любили или сквернословили.

Все молча разбредаются по палаткам – к своим делам и заботам. Купол обыденной суеты – это всё, что прикрывает базовый лагерь от бесстыжего глаза смерти, от её очевидного присутствия в этом месте. Инородным телом, тёплой линзой залегает он, этот лагерь, между бирюзовыми толщами льда и фиолетовым пластом стратосферы – хрупкий инопланетный форпост…

В лагере царит атмосфера прощания, как это обычно бывает перед прибытием вертолёта.

Володя Заболоцкий повредил ногу на самом подходе к базовому лагерю и теперь, готовясь к отлёту, делит с нами плоскую бутылочку Red Lable, которая, как ничто другое, цементирует будущие добрые воспоминания друг о друге. Не скажу, что он не был огорчен случившимся, но воспринимал слом своих планов, как человек, для которого горы – естественная среда обитания, а периодические травмы – неизбежное следствие обитания в этой среде... Пригубив лёгким гусарским движением и артистично отставив в левой руке красную крышечку от термоса, указательным пальцем правой он прогуливает нас по пройденным им маршрутам. Он ведёт нас по Северному Иныльчеку, как хозяйка проводит по дому новоприбывших гостей: почти искренно сетуя на то, что время идёт, и силы уже не те - стареют и люди, и вещи, - и покосился старый шкаф, а в углу под потолком завелась паутина, и предатель паркет, свидетель и соучастник головокружительных вальсов и стремительных мазурок её молодости, скрипит и топорщится…

 

Несмотря на Red Lable, а быть может и благодаря ему, мы с Лёшей вдруг вспоминаем, что так и не сумели позвонить «родным и близким», и отправляемся на поиски спутникового телефона – многодневная сага с перерывами на высотный альпинизм. День за днём мы выслеживаем эту штуку, идём по пятам и сидим у неё на хвосте, но всякий раз, когда нам кажется, что заветная вещица, наконец, настигнута, вместо Золотого Руна в наших руках оказывается клок бараньей шерсти, а вместо Чаши Грааля - разбитое корыто…

На этот раз мы направляемся в соседнюю палатку, где, как доверительно сообщил нам доброжелатель, пожелавший остаться неизвестным, обитает очередной Владелец Спутникового Телефона… 

В палатке, в позе охотников на картине Перова, пируют и беседуют трое. Души их подобны монгольфьерам: наполненные тонкосортными спиртовыми парами они успели воспарить в такие выси, что приземлённый трезвый ум новоприбывшего решительно не поспевает за их легкомысленными воздушными пируэтами. Отнюдь не случайно слово «спирит» в английском языке означает одновременно и дух, и спирт: ещё в стародавние, поросшие мохом времена небритые, но мудрые бритты отметили глубокую связь этих двух летучих субстанций.  

- Садитесь!.. Выпейте и закусите с нами! – приглашает нас Сергей Владелец Спутникового Телефона, – «Тураю» дать не смогу, «Турая» разряжена (вот оно - корыто вместо Грааля!...), но вы садитесь - попейте и поешьте с нами! Мы провожаем сегодня Игорька. Вот тут коньяк, а там - гренки… Откуда вы, друзья?..

- Мы снимаем фильм о Хан-Тенгри, точнее - о горах... точнее - о людях… я из Москвы…

- А вы?..

- А я из Израиля.

- Мы все в душе евреи!.. – с пафосом: роняя голову на грудь и вознося крышку от термоса…

«Амен!» - подумал я, но ничего не сказал, а просто принял коньяку из рук родственной еврейской души.

Справа от меня возлежит со сломанной ногой провожаемый друзьями Игорь – вытянутая нога заботливо укрыта «полартеком», – а напротив, опираясь на локоть и подперев щеку ладонью, расположился лукавый парняга, с головы до ног укутанный в конкурентный нашим спонсорам «Баск». Глаза его задорны и дики. Друзья обращаются к нему «Димон», но с явственными уважительными интонациями.

Коньячная бутылка в центре "стола" наполовину пуста, а потому все пытаются говорить о высоком, но все одновременно и каждый о своём…

Переводчица Вера прошмыгнула в палатку и без неуместного во льдах жеманства приняла от Димона кружечку с коньяком. На лице её блуждает отрешенная, безадресная улыбка.

- За мужчин!.. – решительный и неожиданный Верин тост вызывает бурный восторг присутствующих, а также сумбурную толчею встречных тостов - торопливых, сбивчивых, наступающих друг другу на пятки….

- А я хочу выпить не за пол какой-то там отдельный!.. Не за мужчин и женщин каких-то… За Ч-человека хочу выпить!.. – вдохновенно пропел Сергей, всем телом подавшись навстречу истосковавшемуся по бескорыстной любви Человечеству.

- Посмотрите на него! – Не отрывая от собеседников призывного взгляда, он широким жестом указывает куда-то назад и вверх, в полог палатки, и я не сразу догадываюсь, что он имеет в виду Хан-Тенгри… – чем он был бы без Че-ло-ве-ка?!.. Чем он был ДО Человека?!..

Все молчат, пораженные неистовой силой Серёгиного человеколюбия, и только загадочный Димон гасит в горсти лукавую ленинскую улыбку.

Гора камней!.. Он был просто гора камней!.. - подсказывает Серёжа, извиняя своим слушателям досадную нерасторопность мысли.

- И льда! – вставляет Игорь уточняющее дополнение.

- И льда! - камней и льда, льда и камней!.. – Подхватывает Сергей.

- Это мы – Он переводит указательный палец с невидимого нам великана себе в  грудь, подразумевая при этом, конечно же, всё человечество, – мы, Люди, сделали его тем, чем он является сегодня: Хан-Тенгри, Великой Горой!.. Без Человека у него даже имени своего не было! Он НИЧЕГО НЕ ЗНАЧИЛ без нас с вами, - НИ-ЧЕ-ГО! – отчетливо разделяя слова отчеканил он и обвёл нас победоносным взором, и я подумал, какой он, всё-таки, ноль, эта сука Хан-Тенгри, и как он должен быть благодарен Богу за то, что мы у него есть…

 - А я считаю, надо выпить за здоровье тех, кто нас ждёт! За тех, кто нас ТАМ ждёт! – Игорь указал на небо, но все поняли, что он имеет в виду наших близких на «Большой Земле», поскольку тот, на кого непосредственно указывал его палец, прекрасно справляется со своим здоровьем и вряд ли нуждается в наших тостах, а то, что он нас ТАМ ждёт известно всем, но мало кого радует…

- Да… У кого ждут… – Сергей добавил Игореву тосту лёгкую, понятную многим горчинку.

Я заглянул в свою кружку и одним схватывающим горло глотком допил всё то, что не допил за Человека…

Меня ждут.

 

Перед самым обедом небо снова зарокотало басом: тяжело груженный вертолёт заходил на посадку, состригая острым винтом зазевавшиеся струи воздуха. В нижнем плафоне кабины раскрашенной в камуфляж стрекозы, в ногах у небритых пилотов, белел своей легкомысленной футболкой режиссёр Георгий Молодцов - гражданская рыбка в большом военном аквариуме. Придвинув акулий глаз видеокамеры к самому стеклу он снимал наплывающие одичалые стада палаток, грязные бугры льда и нас – хрупкие фигурки, с которых винт вертолёта сдувал всё небрежно надетое… «Камера наезжает»!..  

Прилёт Гоши был, как освежающий смерч: Гошу носило и качало на волнах эйфории, он фонтанировал речью и размахивал бутылкой Кока-Колы: «сейчас мы снимем рекламу!.. Ян, снимайте!.. Я пью Кока-Колу на фоне Хан-Тенгри!.. Где он? Ах, там… Не слушайте, что я несу – я пьян… это всё – ВЫСОТА!.. Я опьянён высотою!..»

Он никого не слышит, включая самого себя, и мы ведём его в лагерь, как сомнамбулу, если только сомнамбулы бывают такими шумными и непредсказуемыми в своих реакциях…

Мы попытались принудить Гошу к отдыху, опасаясь за его здоровье непривычного к высоте равнинного жителя, но он тут же выпрыгнул из палатки на лёд, как чёртик из табакерки, и, размахивая отпечатанным экземпляром моих «Негероических Записок», стал рассказывать мне историю своего романа с государством Израиль, которое, как оказалось, он посещал в рамках культурного обмена документальными кинематографистами...

Спустя полчаса, когда я уже знал о Гоше больше, чем знает среднестатистическая кормилица о своём питомце, он вдруг умолк, зацепившись блуждающим взглядом за иранский флаг, и, заговорщически придвинув ко мне лицо, произнёс: «Сегодня мы будем снимать флаги!.. Это будет безумно, ПРОСТО БЕЗУМНО символично!..»    

 

Все флаги в гости будут к нам...

 

В считанные минуты он организовал Сашу с Валерой, отобрал необходимую съёмочною аппаратуру и объяснил нам с Лёшей, что мы ему на фиг не нужны, но нам будет полезно понаблюдать работу мастеров. Просканировав палаточный городок цепким глазом, он наметил первую жертву своему требовательному искусству… Затем, вся наша груженная кинобарахлом компания потянулась по морене к мостику через трещину, отделявшую нашу часть базового лагеря от дальних «выселков», где обитали иранцы, румыны и прочие обладатели экзотических флагов.

Первыми под Гошин каток легли иранцы. Выросшие в тоталитарной стране с традиционным укладом, привычные подчиняться начальственному голосу, они не оказали Гоше серьёзного сопротивления… Отловив одного из этих всегда одетых в оранжевое парней, Гоша разъяснил ему цели нашей экспедиции, её интернациональную направленность и гуманистическую заточку. Иранец смущённо покивал головой, нырнул в палатку и вынырнул из неё, волоча за рукав сонного приятеля, который ёжился и подтягивал к подбородку пушистые флисовые брюки.

- Александр, станьте там, на пригорке, а вы, Валера, отойдите в ложбину за ручей, чтобы снимать постановку флага с нижней позиции – на фоне Хан-Тенгри…

- Гоша, но флаг уже стоит… Какую «постановку» мы будем снимать?..

- Сейчас они его выкопают и установят снова – походя объяснил Гоша, как будто это было самым обычным делом - заставлять незнакомых мужиков, отдыхающих после восхождения, валить на землю, а затем устанавливать заново свой национальный флаг, закреплённый на тяжеленной, связанной из неструганных досок пятиметровой мачте …

- Я в этом не участвую… – ехидно шепнул я Лёше – это будет выглядеть чересчур скандально: израильтянин принуждает иранцев валить их государственный флаг…

- По-моему, Гоша с ними вполне справляется… - осклабился продюсер. Мы с интересом наблюдали за происходящим.

Похоже, наряду с чисто техническими дисциплинами будущим кинодокументалистам преподают во ВГИКе курс прикладной бесцеремонности:

- Так, сейчас вы должны снять эту штуку, – Гоша возлагает ступню победителя на холм из валунов, наваленный трудолюбивыми иранскими руками, и хлопает ладонью по импровизированному древку – а потом снова её установить!.. Фарштейн?.. Да, да, повалить… Вот так… - Гоша изображает пантомиму:  «солдат-победитель сбрасывает фашистский флаг с Рейхстага».

Ошарашенные персы вытянулись перед Гошей, уронив вдоль тела мозолистые грабли вчерашних дехкан. Ни дать ни взять - «два молодца из ларца» (если кто ещё помнит мультфильм моего детства "Вовка в тридевятом царстве")… 

Затем, они переглянулись, засучили рукава и стали дружно выкорчёвывать своё нарядное красно-бело-зелёное знамя, вскоре распростёршееся на морене подстреленным павлином.

Отрусив с брюк мокрую моренную крошку, они выпрямились и вопросительно посмотрели на Гошу.

- Валера, мы готовы?.. Мотор! – Гоша дал знак иранцам, и те стали водружать свой поверженный флаг, что было совсем не просто для людей, замученных высокогорьем, и далось им не с первой попытки: водруженный флаг, будучи отпущенным, начинал крениться и заваливаться набок.

Наконец, навалив в основании флагштока изрядную гору камней, они встали по обе стороны флага, как Армстронг с Олдриным, подбоченились и солнечно улыбнулись.

Валера с Сашей снимали это действо с двух разнесённых позиций, а непривычно молчаливый Гоша теребил молодую бородку и изучал сцену пристальным взором мастера. По лицу его бродила тень творческих сомнений и художественной неудовлетворённости.

Наконец, он принял решение:

- Валера, я думаю, вам нужно переместить камеру метров на пять правее – вон к тому камню, а Александр может продолжать снимать с прежней позиции. А вы, – Гоша обернулся к запаренным иранцам и перешёл на беглый, нарочито непринуждённый английский – вас я попрошу повторить всё это ещё раз. Если можно, ставьте флаг аккуратнее и увереннее, старайтесь его не заваливать…

По лицам иранцев пробежала лёгкая оливковая тучка, но, осознав, что над ними не издеваются, и все их мытарства продиктованы единственно нуждами искусства и интернациональной солидарности, они, не говоря ни слова, принялись расшатывать только что установленный флаг.

Тем временем, у нас появились зрители: группа румынских восходителей наслаждалась зрелищем чужого принудительного труда.

Когда иранский флаг в третий раз был водружён на морене, и вконец измученные иранцы пошатываясь выстроились у его подножия, Гоша приподнял двумя пальчиками свои тёмные очки – изящно, за дужку – удовлетворённо кивнул и отпустил «актёров» царственным жестом. Затем, он пристально изучил беспечно потешающихся над чужим горем зрителей, перевёл задумчивый взгляд на румынский флаг, скучающий на пригорке у их палатки, и, заметив красноречивую траекторию его взгляда, румынские парни притихли и потупились…

Впрочем, наученные горьким опытом иранцев, понятливые и старательные, они всё сделали с первого раза.

Гоша довольно потёр руки, как дирижёр сырого, неслаженного оркестра, издавшего, наконец, первые гармоничные звуки, и оглядел лагерь в поисках новых сюжетов.

- Что это за интересный флаг такой там внизу?..

- Где?..

- А вон там – чёрно-красный такой…

- Это Папуа Новая Гвинея… - цинично соврал я, но Гоша не был расположен к шуткам.

- Что-то мусульманское, я думаю… – предположил Валера, и мы стали горячо обсуждать национальную принадлежность загадочного флага, который, замечу задним числом, действительно более всего походил на флаг Новой Гвинеи, не зачавшей ещё своего первого альпиниста, насколько мне известно.

- Я знаю, что это за флаг – произнёс вдруг Саша, молча выслушавший наши предположения… - это западно-украинский флаг… Бандеровский…

Мы удивлённо уставились сперва на Сашу, потом на флаг… Хм…

Приблизившись к палатке, мы отрядили Лёшу на переговоры, а Сашу Коваля приставили к нему, как знатока бандеровских обычаев и менталитета, хоть я и не могу сказать, что мы безоговорочно поверили в эту его бандеровскую версию. Мне почему-то казалось, что она не более вероятна, чем моя ново-гвинейская…

Лёша приблизился к палатке и склонил голову, прислушиваясь, - вылитый Миклухо-Маклай, на первом свидании с папуасами…

- Эни боди спикс инглиш?.. – громко произнёс Лёша с внятным норильским акцентом. 

- А як же! Балакаемо чуток!.. – ответили из палатки.

- Извините за беспокойство, мы тут как бы кино снимаем про Хан-Тенгри и вот заинтересовались вашим флагом… Вы ведь из Украины?..

- Из Киева мы. Киевляне…

- А почему же у вас флажок такой интересный, не желто-голубой? Мы тут флаги как раз снимаем, потому интересуемся.

- А, флаг… Бандеровский он… - Внутри раздался весёлый мужицкий гогот, в который вплетались звонкие девчачьи голоски…

- А почему же бандеровский?.. Это как-то связано с политикой, с убеждениями?..

- По приколу просто… Прикольный флажок, - нам нравиц-ца! – народ внутри веселился и ликовал…

- А вы не хотели бы поучаствовать в наших съёмках? Мы бы хотели отснять, как вы его устанавливаете. Мы сюжет такой снимаем, - про разные флаги.

Лёша выспрашивал их вежливым тоном, применяя сослагательные наклонения, и я понял, что бой проигран, ещё не начавшись… Эх, Гошу надо было к ним отправить.

- Не-е… Устали мы, мужики. Только с горы спустились.

Затем, в палатке заговорили несколько человек разом, видимо обсуждая поступившее предложение...

- Ладно, щас мы тут кой-чего закончим и вылезем, хорошо?...

- Хорошо - сказал Лёша и вернулся к нам на пригорок, а Саша остался ещё немного у палатки, побалакать на ридной мове с друзьями-бандеровцами…

Потоптавшись на пригорке минут пятнадцать и начав капитально примерзать, мы вновь отправили к киевлянам парламентёра.

- Ну что, Киев, сниматься будем?..

- Не-е… Нет сил! Звыняйтэ, хлопцы…

А чего ещё можно было ожидать от людей, так долго и умело сопротивлявшихся сталинскому бульдозеру…

 

Третий выход

 

Жизнь неприглядна и сера,

И вечно требует Поступка!..

Мозгов доверчивую губку

Питает всякая мура

(Что из-под нашего пера...).

Не внемля трезвому рассудку,

Читатель примеряет шубку

И закупает шлямбура...

Его манят прожектора

Прилюдной славы, ну и юбка,

А также линия бедра

- Любви лубочная пора!.. -

Одной заносчивой голубки...

Но тут появится Урубко,

Он рявкнет: "Стой-ка, детвора!

Хан-Тенгри - это вам не шутка:

Погода - мрак без промежутка,

В снегу - обвал, во льду - дыра..."

Он этим, блин, дегенера...

Ну, в общем, разъяснит малюткам,

Что эта чертова гора

Есть - живодёрка, мясорубка,

И не берётся "на ура"...

Там атмосферы - на пера

Полёт не хватит... И ни трубка,

Ни папироска, ни махра

Не курятся... Ты, детвора,

Определённо до утра

Протянешь два свои обрубка...

 

Рано утром, с первыми контурами гор в той прохладной кювете, в которой Бог проявляет свои утренние снимки, мы выстрелили наверх. Стояла тёплая, пронзительно ясная погода, и ручьи на леднике не унимались даже ночами – журчали и хлюпали, и встречали утренних первопроходцев приветливой белибердой. На этот раз мы не занимались съёмками фильма и были уже неплохо акклиматизированы, а потому восхождение приносило телу ту простую спартанскую радость, которая составляет одну из самых привлекательных сторон нашего сизифова увлечения. Тело пело и трепетало!.. Оно вело себя, как хорошо налаженный инструмент в умелых руках...

День только начинался, в сущности, а мы уже дымились у палаток первого лагеря – шкварчали на солнце, словно гренки на сковороде. Народ сушил вещи и загорал... Поклажа, разбросанная на черных, как запекшиеся губы камнях, парила от жара. В такой вот безмятежный пылающий полдень всякий лагерь в горах становится похож на цыганский табор.

Саша Коваль скинул докучливые, стесняющие тело одежды, оставив на себе лишь то, что прикрывает самое ценное, – белоснежные трусы и панаму. Придя в очередной лагерь, Саша первым делом обнажается, оставаясь чаще всего лишь в просторной рубашке да в эластичных трусах молодёжного уважающего рельеф фасона. "Проветривать яйца" - так он это называет. "В горах нужно держать себя в чистоте и при первой же возможности проветривать яйца!" - назидательно объяснял он нам с Лёшей... Голопузый, в легкомысленной панаме – большое бородатое дитя гор – он ищет применение своему многолетнему опыту горного ничегонеделания. Вот он свернул из пенополеуретанового коврика (в простонародье - «пенка») широкий цилиндр, наполнил его снегом и утрамбовал. Затем, распустил коврик и на образовавшуюся снежную тумбу водрузил шахматную доску. Вызвал на поединок молодого подтянутого казахского альпиниста, взирающего на мир через розовые солнцезащитные очки, и победил его. Белоснежный с ног до головы, как ангел - воплощённые Силы Добра, - Саша орудовал, тем не менее, черными фигурами, в то время, как черный казахский альпинист играл, в противовес, за белых, и в этом, при желании, можно было увидеть некую далеко идущую аллегорию, но в такие звонкие безмятежные дни разве что последний зануда станет искать аллегории в высокогорных шахматных турнирах…

Все заряжены энергией и ищут для неё безопасный выход и подобающее применение. Погуляв с обнаженным торсом по снежным лоскутам и вдоволь нафотографировавшись в орлиных позах, мы с Лёшей Рюминым отправляемся брать интервью у разомлевших восходителей. Обаятельный Алексей подкрадывается к ничего не подозревающей жертве, очаровывает её, охмуряет, укутывает в черный бархат своих глаз, деловитый Валерий направляет на неё свой серебристый гиперболоид, а неумелый я подсовывает ей под нос микрофон. Мы всё ещё неопытны – я говорю о нас с Лёшей, – и Валера вполголоса руководит всей операцией: призывает Лёшу не издавать животных звуков, как то – вздохов, хлюпаний носом, всех этих «ну…», «э…», «во-о-от…», а меня – не лезть в кадр частями своего несобранного тела. Я понимаю, что идеальный звукооператор должен быть прозрачен и нем, но ничего не могу с собой поделать…

Сперва, мы размялись на конопатой простодушной австралийке, так и не сумевшей внятно объяснить потенциальному кинозрителю «зачем она ходит в горы», а потом перешли к более перспективным объектам.

В сеансе связи Гоша сообщил нам, что в лагерь поднимается Сам Денис Урубко с командой, и мы готовимся не оплошать – проверяем аппаратуру и оттачиваем искусство интервьюера. Ещё пару дней назад мы узнали, что Денис прибудет в северный базлаг на поиски погибшего поляка, но, тем не менее, Гошино сообщение застало нас в какой-то мере врасплох. Чего греха таить, – мы волновались. У нас появился уникальный шанс не просто познакомиться, но и взять пространное интервью у легендарной личности, а такое случается не каждый день.

В лагерь поднялись трое: Денис Урубко, Геннадий Дуров и Борис Дедешко – имена вполне знакомые, тому кто поспевает за течением жизни альпинистского сообщества.

Предложив им чай и дав отдышаться, мы перешли к делу, и Лёша объяснил восходителям идею нашей экспедиции, а также те виды, которые мы имеем конкретно на них: на Дениса, Бориса и Геннадия. Гена и Борис выглядели немного усталыми и не проявили ожидаемого энтузиазма. Не то – Денис! Он выслушал нас со строгим сосредоточенным лицом, утвердительно кивая в тех местах Лёшиной речи, которые казались ему верными и понятными. Затем, лёгким каучуковым отскоком он оказался на возвышении, на фоне Северной Стены, - её серо-голубые каскады мягко оттеняли мужественный загар его энергичного лица, - и стал говорить.

Он оказался прирождённым оратором, этот Денис Урубко, - настоящая находка для Гоши. Лично для меня, в его речи не было ничего нового, поскольку я, похоже, за долгие годы причастности слышал уже всё: все горовосходительские теории и философские  концепции, все споры о стиле, о силе, о воле, все «зачем», «почему», и «как», все мнения – воспалённые и умиротворённые, поощряющие и предостерегающие,– всё, что только можно сказать (проорать, прошептать…) о горах – теме не слишком глубокой, между прочим, – но мне было приятно просто смотреть на него и заряжаться его энергией. Энергия и отточенная завершенность движений души и тела – вот, что показалось мне главным в этом человеке. Он не показался мне изощрённым, не думаю, что проникновение вглубь чего бы то ни было дано ему более, чем любому другому, но его скольжение по поверхностям совершенно. Как и многие другие выдающиеся альпинисты, он невысок ростом и худощав. В силу своей упругой подвижности и вечной нацеленности вверх, он кажется легче, чем, вероятно, есть на самом деле. Начиная говорить - а делает он это с уверенной лёгкостью человека, привычного к вниманию окружающих, - он безошибочно находит возвышение - валун или холмик - и тут же на него возносится. Говорит он красиво: энергичным, хорошо модулированным голосом, оттеняя и подчеркивая сказанное выразительными движениями сильных рук и точной мужественной мимикой. На фоне другой присутствующей в базовом лагере мировой знаменитости, Кристофа Профи, человека мягкого, обволакивающего дружелюбием, Денис выглядит напористым, смотрящим и идущим сквозь, хоть и нерушимо надёжным с теми, кому удалось остановить на себе его взгляд. Он показался мне удивительно совершенной, чудной человеческой машиной: нечто такое, что подразумевалось природой, когда она проектировала наш вид для выживания: для многодневных голодных марафонов и рукопашных схваток с саблезубыми тварями, нечто, не находящее сегодня прямого применения, оттесненное на периферию жизни, в горы и пустыни, жидкокровными синтетическими вундеркиндами, компьютерными норными жителями – лидерами сегодняшнего отбора. Это печально, но вовсе не удивительно. В конце концов, множество прекрасных, сильных и грациозных созданий вымирало и вымирает на нашей планете по той простой причине, что миром правит отнюдь не красота, но эффективность… Девиз природы: «Не будь эффектным, будь эффективным!»

Скорее приглядываясь, чем прислушиваясь, я, всё же, машинально отслеживал течение его речи и мысли. Всё, что он говорил, было разумным и правильным, но могло показаться откровением лишь человеку постороннему, на которого, собственно говоря, и был рассчитан наш фильм. И всё же, в какой-то момент он произнёс вещь, которая вызвала у меня внутренний дискомфорт, заставила вслушаться повнимательнее, а потом и разобраться в своих ощущениях. Он заговорил о том, что внизу, на равнине, мы выбираем себе в приятели людей удобных: интеллигентных, понимающих, не конфликтных, но все эти качества окажутся абсолютно бесполезными в критической ситуации на высокой горе. Человек жесткий, неудобный, даже грубый, но сильный сможет сделать то, в сравнении с чем все приятности общения  не стоят выеденного яйца: он поможет тебе выжить. Сто раз это верно!.. Но вопрос, царапнувший меня и вызвавший дискомфорт заключается в следующем: в чём же будет состоять радость увлечения, вынуждающего тебя делить жизненное пространство с человеком, тебе неприятным, и нужно ли оно тебе, такое увлечение... Я точно знаю, что мне не по душе горы, захламлённые хамством, и я скорее предпочту гулять по некрутым и неопасным склонам в приятной мне компании, чем отправиться на предельный для себя маршрут с человеком чуждым и малоприятным...

 

Закатное солнце полыхнуло воспалённым горловым на окружающих пиках и, не спеша, с достоинством угасло, а над притихшим, на глазах вымирающим лагерем поплыла, неторопливо набирая обороты, галактическая зодиакальная карусель.

Последний бессонный альпинист нехотя втянулся в тесную раковину палатки, отступая с поля дневных суетных битв, оставляя его, это поле, морозу и мороку.

Щедрое небо было перехвачено подарочной лентой Млечного Пути, но там, где должен был красоваться роскошный, усыпанный мириадами бриллиантов бант, зиял черный провал пылевых межзвёздных облаков и загадочной "тёмной материи", которая, как известно, влияя на всё и вся, срывая с орбит небесные тела и рассеивая зазевавшиеся туманности, сама остаётся невидимой и неуловимой.

Такой высокой звёздной ночью легко думается о смерти, если вы понимаете, о чем я говорю.

В контексте всех этих величественных спиралей, ввинченных в бесконечность, в контексте всего этого густого звёздного варева впадать в небытие - легко и естественно, в этом контексте неестественнее всего выглядит именно жизнь: и вообще, как явление, и твоя собственная в частности... Твоя собственная - в особенности!..

Так давайте поговорим немного о жизни и смерти, - это интересно и само по себе, и в высшей степени полезно для художественного произведения. Всякая солидная вещь непременно должна содержать в себе рассуждения о материях по-настоящему масштабных, имеющих общечеловеческое и общефилософское значение, и моё повествование не является исключением в этом плане. Посредством глубокомысленных отступлений на тему Космоса, я намереваюсь придать своему непритязательному узкосекторальному рассказу совсем иной размах и иное измерение!.. Правда ведь, не всё же мне копаться в грязном белье повседневности да переходить вброд сточные ручейки рукотворных страстишек, мне надоело мельчить: пора, пора и мне выбежать на середину комнаты.

Так вот, я хочу поведать вам, я хочу, чтобы вы, наконец, узнали, что существуют две основные тропы, два магистральных маршрута, которыми звёзды, эти великие отшельники и молчальники вселенской пустоши, следуют к своему смертному одру.

Первый путь, - путь бесконечного расширения, сопровождаемого медленным и необратимым угасанием. Ступившая на эту неторопливую стезю стареющая звезда теряет с возрастом свою мощь, лучистую силу и само желание светить, безобразно дряхлеет и раздаётся вширь, превращается, сперва, в тусклую массу комнатной по понятиям звёзд температуры, затем - в холодное пасмурное облако пыли и праха, и, наконец, равномерно рассеивается в галактическом пространстве, удобряя его тяжелыми, трудноусваиваемыми, но полезными для подрастающих поколений звёзд элементами... Занудное угасание такой звезды, суть – непрерывный, растянувшийся на миллионы лет последний вздох, за время которого высыхают и лишаются шевелюры атмосфер связанные с ней родственными узами планеты и спутники, все же прочие обитатели млечных просторов, пролетая мимо дряхлеющего гиганта, ускоряются и почтительно огибают его по параболе.

Не знаю, возможно, кому-то такая долгоиграющая судьба, такая удобрительная миссия покажется привлекательной, мне же, честно говоря, по душе другой путь: путь быстротечного сжатия и коллапса, свойственный энергичным, горячим "по жизни" звёздам. Приближаясь к своему концу, горячая звезда сокращается в размерах, опадает, отступает внутрь себя самой, становится – чего греха таить – всё менее и менее устойчивой: вспыльчивой и импульсивной, беспорядочной и рассеянной, рассеивающей по галактическим закоулкам столь необходимые в звёздном быту кометы, планетезимали и даже целые полновесные планетоиды. Всё чаще ей нездоровится, её лихорадит, ёжится она под порывами пронизывающего нейтринного ветра и кутается в скрученные рукава прохудившейся за миллиарды лет магнитосферы. Она обречена: катастрофически тончают её лучистые оболочки, обнажая ядерную крупнозернистую сердцевину, делая её уязвимой для нечутких прикосновений молодых, хорошо защищённых соседей по Галактике. Заметно невооруженным глазом её старение, и очевидны признаки близящегося конца. И, тем не менее, уменьшаясь и в массе, и в размере, такая звезда редко теряет в силе испускаемого ею света, который, зачастую, становится только мощнее и почти всегда - богаче оттенками... Перед смертью она отпускает в свободный полёт все свои планеты и астероиды и прочие привязавшиеся к ней небесные тела и начинает бесконечное падение в самое себя - "коллапс" по научному, - до тех пор, пока не превратится в неподдающуюся обнаружению и измерению точку, вместившую в себя, тем не менее, целую вселенную - "микрокосм"...

Я неспроста вешаю вам на уши всю эту наукообразную лапшу - у меня нет времени на пустые игры и сомнительные розыгрыши. Нет! Я хочу провести решительную параллель между тем, как живут и умирают звёзды, и тем, как живут и умирают люди... И сейчас, когда сам я прошел уже добрую половину пути и с каждым годом становлюсь всё более похож на головастого сухотелого богомола - заблудшего, тоскующего, измолотого, безнадёжно заплутавшего в горячечных июльских травах, - у меня появилась надежда, что развилка уже позади, и переведены правильные стрелки моей жизни, поскольку лично мне хотелось бы выгореть до конца, и, когда этот конец наступит, вернуться в ту самую точку, из которой я вышел, прихватив с собой весь свой трудно нажитый «микрокосм»...

 

Я хорошо спал и проснулся до будильника. Зная свой темп и не сомневаясь, что уж Валера-то с Сашей меня точно догонят, я вышел первым. Горы сияли в утренних лучах, как надраенная посуда. Погода балует нас, словно мать - долгожданного ребёнка...

Пристегнувшись к верёвке, ведущей от скального плеча, на котором расположен лагерь, к снежному ребру, я "пожумарил" вверх, с трудом преодолевая первые метры склона. Сонный организм медленно втягивался в работу, ноги переставлялись чугунными чушками, но я знал, что через полчаса-час это пройдёт, мотор выйдет на проектную мощность, дыхание наладится, кровь разбежится по привычным руслам, каналам и протокам. Чем выше я поднимаюсь, тем больше времени занимают все эти "переходные процессы", но я точно знаю, что, как бы тяжело ни было на старте, рано или поздно облегчение приходит.

Услышав, что меня догоняют, я обернулся. Денис Урубко поднимался, не пристёгиваясь к перилам, был хмур лицом, заметно дышал... Поравнявшись со мной, он приостановился и, сокрушенно мотнув головой - золотистые очки отразили лагерь и меня, выпуклого, - обронил в качестве приветствия: "тяжело утром идётся... не включился ещё...". "Организм ещё не проснулся..." - подтвердил я и почувствовал лёгкую стыдливую радость от того, что и ему, Денису Урубко, тоже непросто. Это говорило о том, что мы с ним сделаны из одних и тех же вполне земных материалов, и дело, по большому счёту, только в пропорциях...

Вечером, когда, сопя от удовольствия, мы поглощали заслуженный ужин, Лёша спросил меня загадочным тоном:

- Знаешь за сколько Урубко поднялся из первого лагеря? -

- За сколько?.. -

- За два с половиной!.. -

- Монстр... - пробормотал я с мрачным восхищением – но, знаешь, утром ему тоже было тяжело... Он был совсем как человек, когда догнал меня... 

У меня самого переход во второй лагерь занял восемь с половиной часов, и я намереваюсь продолжать с этим жить...

До, так называемого, "верблюда" - характерного двугорбого холма, расположенного перед последним крутым подъёмом, - я даже неплохо себя чувствовал, а на скальном поясе активно участвовал в съёмках, да и сам немало фотографировал, благо погода оставалась - лучше не бывает.

 

В палатке царит невыносимая жара. В сочетании с действием непривычной высоты, она превращает мозги в искрящийся электрический шар, а волю – в студень, она вминает внутрь виски и выдавливает глазные яблоки... Поэтому, мы готовим себе еду снаружи - сидя в снегу у палаток. В основном, кашеварит Саша Коваль, а Валера, как всегда неприлично свежий и гладко выбритый, словно его спустили во второй лагерь на парашюте, подхватывает треногу с видеокамерой и отправляется вверх по гребню снимать спускающихся с пика Чапаева не твёрдых в ногах восходителей...

Лёша Рюмин ведёт по рации переговоры с Гошей, который управляет теперь съёмками дистанционно: так управляют безголовым, но ловким роботом исследователи морских глубин.

Я же в это время просто наблюдаю жизнь лагеря и пытаюсь о ней судить, как и полагается писателю-сценаристу, за которого меня выдают публике Лёша с Гошей. Каждый занят своим делом...

Рядом со нами расположились украинцы: разношерстная группа, которой руководит Владимир Мудриков - мужик крутого посола и крупного помола: узкогубый, жестковатый, с ленинской властной хитринкой, быстрый на едкое словцо… Уже не в пике силы, но прочный на износ. С жесткой усмешечкой да с прибауткой он отгоняет молодых "медведей", которыми полон любой альпинистский лагерь, от своей дочки Маши, а быть может и наоборот: Машу от "медведей"... Сразу и не разберёшь. Независимая Маша принимает отцовскую заботу со снисходительной иронией. Прочная девушка, на создание которой пошёл "шестой элемент" высшей пробы, Маша относится к тем представительницам «слабого пола», которые сами решают, какого "медведя" им заломать, а с каким сыграть в лукавые поддавки.

Однажды, во втором лагере, я застал её сидящей у палатки и читающей мои «Негероические Записки», распечатку которых - а, возможно, и не одну - Гоша прихватил с собой в базовый лагерь, дабы они вдохновляли его на создание кинополотна и будили воображение…

Мне показалось занятным наблюдать человека, читающего мой опус, и, по всей вероятности, не подозревающего, что автор этого опуса сидит в трёх метрах от него: вот она задумалась, заскучала, улыбнулась, хмыкнула, вот она деловито перелистнула пальчиком, который тут же юркнул обратно в спасительный рукав «полартека», вот она уперла локотки в колени и склонила на бок упрямую головку, увенчанную флисовой шапочкой мягких цветов – голубого и розового. По её сосредоточенному лицу пробегали тени, отбрасываемые не чем иным, как моими собственными мыслями, сомнениями и переживаниями. Всё то, что казалось мне значительным четыре года назад, сейчас лёгкими облачками проплывало по безмятежным Машиным небосклонам...  

Мне было безумно интересно узнать, что она думает о прочитанном, но я, разумеется, ничем себя не обнаружил, поскольку это выглядело бы пижонством высшей марки. Я просто сидел и наблюдал за переменчивым выражением её лица, утратившего на время привычный отпечаток спортивной настырности.

«Очень цельная и целеустремлённая девица, закалённая привычкой к сопротивлению отцовской и любой другой посторонней воле...» - Подумал я про неё. Она наверняка доберётся до вершины…

  

Вечером, когда умирающее солнце затопило склоны гор розовой пеной, а привычная к безраздельному царствованию голубизна отступала по всему фронту и удерживала последние форпосты лишь на северных стенах, я вышел на свою обычную вечернюю прогулку и обнаружил Сашу Коваля, задумчиво наблюдающего прощальную агонию дневного светила. Его красная пуховка полыхала в закатных лучах густым каминным пламенем, а выразительный контур лица – крупный каракуль бороды и грозный карниз бровей – был суров и печален: немолодой человек, наблюдающий закат немолодого мира.

Я загляделся на эту картину. Прыгнуло и томительно заныло сердце. В этом было так много старого, доброго, прямолинейного Хэма, так много того, благодаря чему я начал ходить в горы и продолжаю ходить до сих пор...

Зачесались руки: захотелось впрыгнуть в суровый шерстяной свитер – тёмно-серый, под подбородок, покусывающий горло, – приземлиться в занесённой снегом альпийской хижине, у камина, за пишущей – стучащей, спешащей, спотыкающейся – машинкой, и писать, писать, писать тягучий, тёрпкий и печальный рассказ «Старик и горы», отвлекаясь лишь на то, чтобы набить погасшую трубку да приложиться к стаканчику «Дайкири»…

О чём был бы этот рассказ, спрашиваете вы? Конечно же, не о горах. Это был бы рассказ о тех вещах, которые только и интересны сложившимся людям: об одиночестве и одиноком упорстве, о зрелой, принимающей всё как есть любви, о неразделённости, о том, что всё в этой жизни было слеплено кое-как: нелепо и неуклюже, но немыслимо уступить что-либо из этого нелепого и неуклюжего, о всё ещё сильном, но уже многое повидавшем и потому лишь неторопливом теле, о мудрой и, соответственно, избирательной памяти… Но главное, я бы рассказал о безнадёжных, проигранных изначально сражениях, которые, тем не менее, нужно вести до конца: до ухода, до последнего бесповоротного поражения, - неизбежного, но могущего, несмотря ни на что, стать достойным. 

 

Ночью раскалывалась голова и ныли зубы: пульсировала вся правая сторона. Правое полушарие бессонно маялось, а левое задрёмывало чутким сном китообразного… Муторный полусон.

Зашевелились в шесть утра, обменялись хриплыми фразами, повздыхали, протёрли глаза… Нащупал термос, закутанный с вечера в Лёшину пуховку и отхлебнул пару глотков всё ещё тёплого чая. Не торопясь, чтобы не расплескать головную боль, одеваюсь, высовываюсь по пояс в тамбур и разжигаю горелку, за ночь вмёрзшую в лёд всеми своими паучьими лапками. Топлю Лёше воду для овсянки и нам обоим на чай. Сам я изрядно охладел к овсяной каше и предпочитаю более аскетический утренний вариант: сыр с сухарями.

Затем, я напяливаю промороженные «мыльницы» пластиковых ботинок, которые стучат поутру, как кости мертвяка, и отправляюсь в свой туалет на западном склоне гребня. Я вытоптал его себе сам: проложил дорожку до того места, откуда уже не виден лагерь, а склон становится круче, как набегающая волна: тяжёлые пласты снега застыли на старте, готовые по первой же команде ухнуть в ничего не подозревающую долину. Тут-то я и вытоптал себе скромный пятачок, откуда вечером можно наблюдать величественные закаты, а утром просто наслаждаться тишиной и уединением. 

После завтрака мы все уходим вниз. Я выхожу первым. Маршрут пустынен сегодня, несмотря на прекрасную погоду, и за всё время спуска я встречаю лишь Илью Левченко, да перед самым скальным поясом троицу молодых бельгийцев. Уже на скалах обнаруживаю приотставшую от своих девушку-бельгийку, и мы обмениваемся с ней несколькими фразами. Она узнала меня: «ты парень из RedFox Team»!..  - так она окрестила нашу группу, поскольку мы все, как близнецы щеголяли в одинаковых ядовито-зелёных курточках от «РедФокс». Говорит, что устала, интересуется, близко ли второй лагерь, и будут ли ещё скалы. Сочувственно, киваю головой: сперва «нет», затем «да»…

На скальном поясе я какое-то время нерешительно изучаю пучок разнообразно изношенных верёвок, которыми провешен крутой траверс. Пытаюсь оценить вероятность срыва и его последствия, затем убираю ледоруб на рюкзак и прищёлкиваюсь обоими «усами» к тем перилам, которые кажутся мне наименее потёртыми. Спускаюсь лазанием по крутым, скользким, жидко припорошенным скалам, где не знаешь, что лучше: довериться пожилым верёвкам или максимально сосредоточиться на лазании. Кошки мерзко скрежещут, вниз по склону брызгает мелкая каменная крошка…

Попив чая в первом лагере, за полчаса сбегаю вниз к морене.

На леднике бушуют реки. Третий день подряд стоит солнечная погода, и распустившиеся от безнаказанности потоки воды несутся, закусив удила. Ледник почернел и опал, порос каменными грибами на тонких ледовых ножках. Меня не радует всё это великолепие, поскольку я знаю: скоро погода испортится, и случится это именно тогда, когда она будет нужна нам больше всего: на последних выходах…

 

В базовом

 

Сегодня у нас день отдыха. За завтраком все сидят хмурые, небритые, задумчиво ковыряют манную кашу...

Гоша, как обычно, приходит поздно, почти ничего не ест, во всём ищет художественные смыслы.

Пристально смотрит на остатки хлеба, барабанит пальцами по столу, затем взглядывает на меня и значительно подымает вверх палец:

- Вчерашний хлеб!..

- Что "вчерашний хлеб"?..

- Хлеб!.. Хлеб – это ещё один способ заработать в базовом лагере. Открыть пекарню на леднике: «Тянь-Шаньский хлеб»…

- А-а…

Творческий человек, перебивающийся случайными подработками и зависящий от прихотей таких ветреных материй, как художественная мысль и вдохновение, Гоша любит строить сугубо материальные прожекты надёжного заработка. Ему нравится прочно стоять на земле обеими ногами… Предыдущими Гошиными проектами были:

а. сдавать в лагере двуспальные кровати законным и преступным парам,

б. открыть тир, дабы пережидающим непогоду восходителям было чем развлечься.

Он неизменно делится со мной своими финансовыми озарениями, которые так же неизменно вводят меня в глухой ступор. Настолько глубокий, что я не умею даже отшутиться…

«А-а…» - это всё, что бывает у меня сказать на тему тира или пекарни, но я пытаюсь вложить в это междометие максимум поддержки и сочувствия.

Надо сказать, Гоша умеет быть неожиданным, – этого у него не отнимешь.

В первые дни по прилёту высота сыграла с ним злую шутку: Гоша пьянел, шалел и временами напрочь терял чувство реальности. За ужином – я говорю сейчас о дне прилёта – он оглушил нас диковатой выходкой. С нами за столом сидели молодые и, не в обиду им сказано, интеллигентные ребята из Архангельска. Конкретно напротив Гоши, сидела маленькая светлая девочка с русыми косичками и волевыми скулами румынской гимнастки. Гоша, рот которого не закрывался ни на минуту из-за переполнявших его чувств, скакал с темы на тему, как горный козлик, и из под его золотого копытца разлетались перлы ошеломительного остроумия и всеохватной эрудиции. Он жестикулировал столовым ножом и обращался ко всем, кроме волевой девушки, обнаруживая, таким образом, свой интерес к ней и некоторое юношеское смущение… Девушка же в разговоре не участвовала, вела себя тихо и тщательно пережевывала пищу.

Вдруг Гоша умолк, уронив затуманенный взгляд в собственную нетронутую тарелку, и я решил, что он иссяк, но я ошибся: Гоша вспоминал анекдот и собирался с духом.

Наконец, решившись, он встрепенулся, поёрзал, не то вздохнул, не то просто набрал воздух в лёгкие и, глянув в упор на девушку с косичками, произнёс: «Анекдот! Слушайте анекдот!..»

И он рассказал нам анекдот настолько чудовищно пошлый и вызывающе неприличный, что застольный гомон разом смолк, видавшие виды мужи потупились, вилки повисли в воздухе, а пустая тарелка из-под салата застыла удивлённой буквой «О»…

Девушка с к